Младший сын
Шрифт:
Посему, когда Адам за обедом буднично велел брату собрать вещи да навестить вместе с Крейгсом Лиддесдейл, Патрик взбеленился. Такой приказ к началу весны значил только одно — что он может застрять в волчьем углу Приграничья довольно надолго, да еще и с весьма требовательным дядюшкой заместо главного.
— Не поеду.
— Что ты сказал?
— Не поеду. С чего бы во мне была там необходимость? Крейгс прекрасно справится, на то у него и полномочия от короля имеются, если уж тебе самому не оторвать сиятельную задницу от нагретого кресла!
Леди-мать отобедала и отправилась к себе, Уилл вышел за ней следом, за столом из Хепбернов оставались мы трое. Адам спокойно поставил кубок на стол, встал с места хозяина дома, сделал несколько шагов, остановился напротив строптивца:
— Я бы поостерегся, Патрик, на твоем месте разговаривать со старшими таким тоном. А не то…
— А не то ты сделаешь… что?
Патрик поднялся. Ростом он был вровень Адаму, разве что темноглазый. Руки его легли на пояс, голова пошла чуть вперед, как у кулачного бойца перед дракой. И он ухмылялся.
Но Адам взглянул на него, как если бы с ним заговорил мул епископа Островов.
— Я? Например, оставлю тебя без земли в Болтоне.
— Отец обещал этот надел мне!
Никогда не видел Патрика таким потрясенным. Нарушить волю отца?! Неважно, что того уже не было в живых. Скорей уж он поверил бы в небо, упавшее на землю.
— Всё верно. Но он мертв. А теперь твой граф — я.
Мастер Хейлс побелел, во все глаза глядя на старшего:
— Ты говоришь… как будто я твой слуга.
Это «слуга» он выплюнул в лицо Адаму, надеясь уязвить в нем рыцаря, но не преуспел, ибо наш граф помолчал чуток, как бы пробуя на вес это слово, а после вернул спокойно:
— А ты и есть мой слуга. Ты — мой вассал, Патрик Хепберн. И жаль, что приходится напоминать тебе об этом.
Патрик Хепберн молча взял со стола кувшин с элем, глотнул, не отрывая от Адама глаз, а потом засадил посудину об пол, так что осколки взлетели чуть ли не до лица. И вихрем покинул холл. Мы остались вдвоем, потом Адам, помолчав, двинулся прочь, ну и я за ним. Отодвинул перед старшим шпалеру на выходе. Не смолчал, не смог:
— Зачем ты так?
— Власти графа ни в чем не может быть противоречия, — он пожал плечами, отвечая на мой невысказанный вопрос в дополнение к первому. — Я многое не приемлю в правилах поведения отца, но тут он был прав. Да, даже если и брат.
— А если это буду я?
— А, брось. Не будешь. Мы думаем одинаково, как если бы у нас была одна голова. Какие у нас могут быть разногласия? А это Патрик, с ним по-другому нельзя.
Когда говорят, что с кем-то по-другому нельзя, я всегда настораживаюсь.
— Ты знаешь, что он отдал бы правую руку за…
— Первородство? Да. Но этого уже не изменишь.
И второй граф Босуэлл улыбнулся. Это верно, с таким бы и я не стал связываться ни за какую чечевицу. Безупречный рыцарь моего детства, где ты… но в нем сохранялось столько живого сердца, что он никогда бы не стал, как тот, первый.
— Ты не знаешь, а тот разговор, после которого отца хватил удар… ну, словом, он пригрозил, что если я и дальше буду столь непочтителен, так Патрик подойдет ему, как наследник графства, гораздо больше.
Вот оно что…
— И Патрик?
— Знает об этом, да. Отец жил с этой мыслью весь год.
— А что у тебя была за непочтительность?
— Какая теперь разница.
Мы вдвоем вывалились из холла на двор и вломились в Уилла, как раз в этот холл поднимавшегося. С Адама уже спала его графская личина, он стал тем, кого я любил, кого любили все мы. Уилл был хмур.
— А ты что скажешь? То же самое? — обратился к нему граф Босуэлл. — Что я слишком неделикатен в семье, требуя — всего-то! — подчиняться моим решениям?
— Не, я, пожалуй, лучше помолчу, — усмехнулся Уилл, — пока ты меня тоже чего-нибудь не лишил, господин граф. Особенно того, чего сам не давал.
— Да ну тебя! Хоть ты ему скажи, что иногда не вредно бы и заткнуться!
— А мы неплохо позатыкались, пока был жив отец, — отвечал тот, — и мы, да и ты сам тоже… И вот совершенно нет охоты провести с кляпом во рту и остаток жизни, поверь мне.
Тут-то я по-иному взглянул на второго полусреднего. Валаамова ослица не только заговорила, но и сделала это весьма рассудительно. Кто мог подумать. Вообще смерть первого Босуэлла словно сняла заклятие с его сыновей, каждый начал становиться самим собой, выбираясь из-под расколовшейся гранитной плиты его воли, воли мертвеца.
— Тебе все равно понадобятся наши руки и головы, чтобы наводить свой порядок, — заключил Уильям, — так и веди себя по-людски.
33
Я провел ту зиму, как рыба в воде, но рыба, отличная от других. Меня снова называли «мастер Джон». И я привыкал к этому заново, и Тайн опять тек под моими окнами — вечно к морю, полному селки. Я снова был свободен — с клинком в неблагословенной руке, чуть не ставшей рукою пастыря, я был в седле, в работе, среди мужчин, своих по крови, среди братьев-наследников. По моей просьбе Адам отправил в «Светоч Лотиана» весомые поздравления к Рождеству, но ответ пришел холоден, как от мертвого. Та страница, казалось мне, окончательно перевернута. Я принял за правило каждый день браться не только за арбалет, но и за бастард, хотя Адам, встававший против меня, был более снисходителен, чем подобает для годного обучения, а Уилл и Патрик пользовались любым поводом, чтобы сбить меня с ног и вывалять в грязи — некоторые вещи в жизни обладают величественной неизменностью и повторяемостью. На свой возраст я скверно владел мечом, недурно сидел в седле и годно стрелял. Кроме прочего, леди-мать с готовностью приобщала меня к делам поместий, из всех сыновей ее только старший и младший оказались годны считать, складывать, примеряться к расходам и думать о будущем урожае. И хромоножка Джинни грелась в ту зиму в моей постели частенько, такой нежности к искалеченному, уязвимому женскому телу я никогда более не испытывал. И я, конечно, молился — ни привычку, ни призвание не вытравишь скоро. До конца марта Адам дал мне время определиться. Я и сейчас уже знал, что монастырь — не моя стезя. Но Хейлс… Но и тут я был словно не собой. Удивительная особенность всюду в жизни ощущать себя не на своем месте. В монастыре-то со мной творилось то же самое. В конце марта мне исполнилось четырнадцать, я был мужчиной более чем когда-либо. Теперь, когда тень отца рассеялась, наверное, я обрету себя самого.
Пасха в том году была ранней, поля еще не просохли, до сева далеко. Я выехал в поля вместе с горсткой ребят и Робом Бэлфуром, которого прочили в управляющие до того, как Адам вернул меня из монастыря. Земля влажно налипала на копыта галлоуэев, мы медленно ползли вдоль русла Тайна. Я любил ту землю в тот миг, как только я вообще был способен хоть что-то любить. Редкое для меня состояние бескорыстия, безгрешности, ведь я не думал уже, а что мне даст Адам, как я буду жить, безземельный, нищий — мне достаточно было быть при нем. Я не думал о придворных красотках, как Патрик, не мечтал о новом жеребце, как Уилл — просто был, и мне было того довольно. Где терпение и смирение, там нет ни гнева, ни смущения. Удивительно, что добродетель нашла меня вне стен монастыря, в час, когда я нимало не старался быть добродетелен, а просто жил. Я помню, что пахло водой, свежей землей, конской шерстью, кожей нового джека, пахло юностью — от всего вокруг и от меня самого. Я думал, как сладко было бы прожить тут, возле Престонкирк, и всю жизнь, хотя бы и управляющим при Хейлсе. В ту весну размякли все, даже леди-мать казалась ближе к Богородице, чем обычно, даже отец Катберт служил мессу с повлажневшим лицом.