Младший сын
Шрифт:
Он мертв, и меня вывели из низших кругов ада, ибо никогда более душа моя не узнает подобного ликования. Ни даже в тот день, когда Иисус в самом деле воззовет к мертвым, и они восстанут — когда я смогу наконец увидеть, как душа отца моего, корчась, заново пропадает в этом самом аду. Благословение Богу, он мертв…
Я отстоял в монастырской церкви двенадцать часов кряду на коленях, молясь, и братия шепотом обсуждали мою сыновнюю скорбь и мое благочестие. Как бы не так. Я возносил Творцу лютую радость сердца моего.
Единственное, о чем я жалел — что не убил его сам.
Бывало так у вас, что земля под ногами накренилась, и вы потеряли чувство почвы, и подсечка легла под колени? Нечто подобное случилось и со мной. Свободен, внезапно свободен, как будто последняя привязь к земле оборвалась, свободен и, вместе с тем, не мертв. Как такое возможно? Я полагал обрести свободу только смертью мирской, принятием обета, и теперь был ошеломлен, выбит из седла, повержен… я не знал, куда мне идти. И потому пошел к отцу Джейми.
Он писал — так случалось, что он все время писал, когда я входил к нему, потому что для молитвы были иные часы — и я приобрел эту привычку от него. Худое лицо, освещенное искренней радостью познания, глаза с искорками тепла, узкий в спинке стюартовский нос.
— Доброго дня, Джон… — и, поскольку я все молчал, — ну же, с чем ты пришел?
— Прошу дозволения уехать, милорд настоятель.
Он отложил перо, не веря ушам своим, переменясь в лице, словно облако затмило солнечный свет:
— Уехать? Ты? Куда?! Что тебе понадобилось вне стен монастыря? Ты призван к пахоте, но снимешь руку с плуга?
Маловероятно, что ему невдомек, о чем сутки шепчется вся обитель. И все же я произнес, мне было важно, чтоб воля моя прозвучала, возможно, тогда бы я стал уверен в себе:
— В Хейлс и затем в Хаддингтон. Мой… Граф Босуэлл скончался. Брат требует, чтоб я был при нем.
— И ты хочешь ехать? Постриг назначен же через три дня…
— Я вернусь после похорон, отче.
— Не понимаю, к чему тебе вообще уезжать. Видел ты от покойного графа Босуэлла что-нибудь доброе? Разве ты не отринул это родство, выбрав подлинное — с Отцом Небесным? Кто он тебе, Джон, что ты собираешься проводить его в последний путь?
Он — мой враг. И я хочу увидеть мертвое тело моего врага. Но, конечно же, я не мог сказать этого вслух.
— Я в самом деле вернусь.
— Ты так говоришь, словно… В сердце твоем нет истинной решимости, Джон, это прискорбно.
Но на деле прискорбным было совсем не это, а то, как мановением перста Господня переменилась вся моя жизнь. Лучше мне было не выходить за ворота.
Поля полнились туманом. МакГиллан привез мне узел мирской одежды, не было нужды оказаться в седле в сутане. Впервые за полтора года я путешествовал по знакомой каждой кочкой дороге с удобством, и нам еще повезло, что дождь не застал в пути.
— Как это случилось, Йан?
Странно он, должно быть, себя чувствовал, рассказывая о покойнике. Я впервые задался вопросом, а привязывало ли МакГиллана к нашей семье чувство или только невыплаченный долг? И где он поставил предел суммы долга, если последнее.
— Я сам при том не был, мастер Джон. Его милость господин граф отужинали, говорили затем по обыкновению с мастером Адамом. Мастер Патрик пришел. Они заспорили. Посетила их госпожа графиня. Господин граф был порядком гневен… орал люто и долго. Потом хватанул со стола кувшин с вином, хлебнул, тут и упал замертво. Багровый, говорят, был лицом, и перекосило его. Еще чуть шевелил правой рукой недолго, а потом и всё.
По злой иронии, священника поблизости не оказалось — отца Катберта граф выслал в Крайтон еще при свадьбе Маргарет. А потом и всё, как сказал горец, ни исповеди, ни причащения. Какая стыдная и грешная смерть для такого властного человека, как он.
Земля была сыра, и влага от нее поднималась клочьями, складываясь, сгущаясь в ручьи по дну оврагов. В полях кое-где попадались пятна жнивья. Солнце садилось, делая краски вокруг из серых, желтых, коричневых алыми и багровыми. Туман отсвечивал розовым. За ручьем Олд-хейлс на холме меня больше никто не ждал. Влага заползала в рукава, пропитывала плащи, покрывая тело липким ознобом.
И тут, уже в виду ворот Хейлса, все-таки хлынул дождь.
29
Шотландия, Ист-Лотиан, Хейлс и Хаддингтон, октябрь 1510
Хейлс казался иным. Смерть осеняет все, когда о ней известно. Будь я в неведении, наверное, не подметил бы перемены, хлопоты на дворе и в холле кипели вроде те же самые, что обычно. Медленнее? Глуше? Мне показалось? Нет, теперь я знал, кого здесь не хватает. Теперь эти хлопоты были в последний раз для того, кому уже не нужно и вовсе никаких хлопот. Запах ладана от рук отца Катберта, возвратившегося слишком поздно, мерная латынь, глухое покашливание старика через каждый десяток слов.
Лежа в гробу, он был жалок. Но я и сам стану таков, когда окажусь в гробу. От мертвого тела трудно ожидать истинного величия. И вот это, хрупкое, на себя непохожее, уже смердящее — средоточие всех моих страхов? Вид мертвого, церемония похорон, на мой вкус, неопровержимо свидетельствуют о существовании души, сразу понимаешь: вот то, что отличает тело от человека, то, что оживляет его — то, что уже исчезло. Хороня, мы хороним для себя свое прошлое, ибо душе все равно, она уже с Господом — или там, куда Он ее назначит. Где яростный дух, пожиравший меня из этой оболочки? Отлетел, а на то, что осталось, я смотрел с чувством гадливости и удивления — и эта кучка праха внушала мне такой ужас, была причиной таких страданий? Оттуда, из этой мертвечины я хотел одобрения и любви?
А на другой день прибыли дядья из разных концов страны, съехались кузены и родичи со всего Ист-Лотиана — и тело повезли в Хаддингтон. И там звонили колокола, и епископ Островов служил мессу, и нищим бросали мелочь на помин души Патрика Хепберна, раба Божьего, ушедшего не в мире и без покаяния.
Как я смеялся! Боже ж ты мой, как я смеялся на этих лучших в моей жизни похоронах! Я корчился от смеха, закрывая лицо руками, и ничего не мог с этим поделать. И только леди-мать поняла, в чем дело — глаза ее явственно отражали то, что она обо мне думала. Unblessed hand фамилии Хепберн, чуть было не ставший монахом, не в силах сдержаться на похоронах собственного родителя! Что ж, если ее так заботило нарушение приличий, не стоило и вовсе производить меня на свет. Ибо приличия — то, от чего я всю жизнь держался подальше, меченый пес в породистой своре. Приличия никогда не совпадали со мной.