Крепость
Шрифт:
ОТРЕЗАНЫ
Дни с моросящим дождем сменяются днями с синим, безоблачным небом. Воздушные налеты бывают, но их удивительно мало. Однако, именно отсутствие вражеских действий и беспокоит меня. Меня охватывает мучительное ощущение того, что земля вокруг нас как бы бесшумно минируется. Для солдат-окопников во время войны не может быть спокойной жизни, если они ничего иного не могут делать, как быть в постоянном ожидании, что до них доберутся вражеские саперы и взорвут к чертовой бабушке. Постоянно докладывают, что французские судостроительные рабочие становятся все нахальнее. Возрастает опасность диверсии. Но что может Старик с этим поделать? Даже если он разрешит закрыть территорию верфи, он вынужден будет все же оставлять рабочих в Бункере. Мы от них зависим. Держу пари, что среди них давно имеются хорошо организованные боевые группы и некоторые даже точно знают, что они должны делать, когда поступит команда к действию. Для нашей непосредственной защиты организовано удивительно мало, и эта малость, как мне кажется, сделана излишне робко. Такое чувство, будто бы все поражены странным параличом. И только Старик вертится юлой среди всего этого. То он требует расставлять дополнительных часовых вне стены, как только начинает темнеть, то снова и снова обходит территорию флотилии, чтобы обнаружить уязвимые места. После такого обхода он жалуется мне:
– Если бы они только захотели, то стерли бы нас в ноль с лица земли.
Судя по всему, нам предоставлено нечто вроде отсрочки. Инжмех флотилии говорит более определенно:
– Они разрешают нам тушиться в собственном соку.
От Maquis трудно укрыться: каждую ночь в городе то тут, то там вспыхивает яростная перестрелка, но это уже не новость.
– Ни два ни полтора, – произносит Старик и это звучит так, что кажется, ему было бы лучше, если бы, наконец, это началось.
Что за парадокс: Мы окружены, и, все же, я внезапно чувствую себя свободным – вопреки всему беспокойству – впервые за долгое время. Не досягаем для главарей в Берлине и Париже. Будь, что будет – во всяком случае «откомандировать» меня никто больше не может. Кажется, у Старика дела тоже идут по-прежнему: Он явно оживает: Его жизненные силы пробудились. Старик даже рядится в образ, напоминающий манеры ландскнехта, и появляется теперь в галифе и высоких сапогах. Возникла проблема с боцмаатом по имени Мертенс.
– Один из лучших людей старого корабля-ловушки, – поясняет Старик, – но с ним просто не могу больше ничего поделать: он все время попадает в новые трудности... А у него уже десять боевых походов.
Мертенс сцепился с «парнями из штолен», конечно будучи пьяным в дымину. Он якобы пристал к одной из «остановившихся там» дам и сцепился по крупному с каким-то обер-лейтенантом. И очевидно не только на словах. Когда его хотели арестовать, Мертенс, который судя по всему, обладает силой Берсерка , проявил упрямство и трёх человек, приблизившихся к нему, уложил на землю. Существует версия выдвинутая Мертенсом и подтвержденная двумя матросами, согласно которой он делал даме только учтивые комплименты, но, очевидно, на языке, который не был знаком ни ей, ни выскочившему ей на помощь обер-лейтенанту. Старик вздыхает:
– Это мне начинает уже надоедать, и я больше не знаю, что должен делать. Если рапорту дадут ход, то мы лишимся одного из наших лучших людей...
Я размышляю: Тебя заботит скорее мысль, а не сорвется ли этот человек еще раз... Спустя несколько часов, Старик сообщает мне:
– Опять новости! – и ждет, пока я не поднимаю напряженный взгляд. – Драма ревности в борделе! А это значит: На волосок от трагедии оказались. Полное безумие!
Узнаю: Какой-то матрос нашел за диваном в комнате проститутки фотографию своего приятеля, в нем взыграл зверь, и тогда он подстерег своего друга и выстрелил в него. К счастью, и вследствие своего опьянения не попал.
Из радио звучит:
«- Верховное главнокомандование Вермахта объявляет: К югу от Caen были укреплены отбитые вчера у врага наши позиции и наши войска сдерживали возобновленные атаки противника. Исходные позиции танков к востоку от Caen были разбиты массированным артиллерийским огнем.
В районе западнее Caumont противник проник несколькими клиньями, которые были блокированы брошенными в бой нашими сорока пятью танками... Американские подразделения продолжали наступление западнее Saint-L; всеми силами. Вражеской группе в двадцать танков с пехотой на броне удалось нанести атакующий удар и прорваться вплоть до Canisy . В ходе этого рейда пять танков были подбиты. Здесь и у Marigny завязались ожесточенные бои. Севернее Periers наши войска прочно удерживали позиции, отражая все атаки противника... Активные действия нашей боевой авиации были направлены минувшей ночью по исходным позициям противника у Caen и по морским целям северо-восточнее Cherbourg … Противник потерял в воздушных боях одиннадцать самолетов. На территории Франции за это период было уничтожено в боях сорок террористов.
Огонь возмездия по Лондону продолжается.»
Старик выключает радио. Повисает долгое молчание.
– Звучит не слишком торжественно, – говорю вполголоса.
Старик лишь яростно мотает головой.
– ... в боях уничтожены... активные действия нашей боевой авиации, – произносит он наконец и повернувшись ко мне усмехаясь язвит:
– Твои люди!
В эту минуту появляется адъютант и с довольно важным видом. Он кладет Старику чуть не под нос несколько папок для бумаг и раскрывает верхнюю. Старику следует немедля прочитать находящееся внутри. Не приходится долго ждать, как я тоже узнаю: Несмотря на наше трудное положение и на то, что едва ли придут еще подлодки, опять возникает старая проблема: Должно ли быть возвращено на продсклад все неизрасходованное продовольствие вернувшимися лодками или нет? Зампотылу настаивает на имеющихся инструкциях, но матросы не хотят понимать, что продовольствие, которое они сэкономили, как они утверждают, «своими недоеданиями в походе», снова должно быть сдано на склад. Они пытались вынести банки консервов с борта, чтобы послать полевой почтой в бандеролях домой. Еще недавно экипажи так не поступали.
«- Мы здесь катаемся как сыр в масле, а там, дома нашим нечего есть. Что можно купить на эти чертовы марки?»
«- У нас прыщи от жирной жратвы – а они дома трясутся над каждой крошкой...» , – бунтуют мариманы.
Тут сам черт не разберется, почему эта проблема сегодня снова стала так резко. От Старика ожидают Соломонова решения, но он сидит словно в ступоре. Если он захочет поддержать мариманов, то ему придется принять решение, противоречащее зампотылу и инструкциям. Поэтому он принимает озабоченный вид и отсрочивает решение. Адъютант смотрит с тоской на бумагу.
– Тормозишь! А у нас очередная проблема! – ликующе восклицает Старик, когда вхожу на утро в его кабинет, а затем поясняет в ответ на мой вопросительный взгляд:
– Запрещено пользоваться полевой почтой. Больше ничего не проходит.
Меня вначале озадачивает веселый голос Старика. Но затем мне на помощь приходит пословица:
– Что одному сова орет – другому соловей поет!
– Подходит! – Старик широко улыбается.
Запрещено пользоваться полевой почтой! Как это все достало! Для меня написание писем уже давно стало надоедливым делом. А кому вообще я мог бы все же написать? Когда я получил последнее письмо? Возможно, мне кто-нибудь и написал. Но как такое письмо могло бы достичь меня? Я шатаюсь как неприкаянный, без четкого адреса. Кто знает о том, что я сейчас в Бресте? Позабыт – позаброшен. Сгорел в хаосе войны... Как-то вдруг начался разгар лета. Двор флотилии сверкает под ярким солнцем. Кроме часового перед его выкрашенной в черно-бело-красный цвет будкой у ворот никого не видно. И все же недавно у меня появилось чувство, что за мной, когда пересекаю эту слишком большую сцену, наблюдает много глаз. Припоминаю, что Бартль охотнее всего приказал бы снести все старые серые дома по ту сторону стены. Мне, как-то раз даже показалось, что за ставнями этих домов как будто бы стояли люди с биноклями. Однажды нас обстреляют из этих домов. Пока же еще никто не решается стрелять в нас – из страха перед жестокими репрессиями: 50 заложников за 1 военного – таково соотношение. Останавливаюсь посреди двора и брожу взглядом по рядам закрытых серых жалюзей. Пара ставень косо висит в углах, перед несколькими окнами их нет вовсе: Обнаженные стекла слепы, словно заклеены темной бумагой. При таком осмотре теряется чувство угрозы: Французы, которые еще остались в городе, уже привыкли к нашему существованию и ничем не угрожают. Ясновидец! Подтруниваю безмолвно над собой и продолжаю свой путь. Подлодка без шноркеля покидает надежную пещеру Бункера. Прощание на пристани Бункера угнетает. И если бы сейчас кто-нибудь все же осмелился крикнуть: «Спастись, победить и жира добыть!», то он рисковал бы быть сброшенным в маслянисто-черную солоноватую воду. Командир лодки выходит на мостик и приказывает:
– Приготовиться к выходу в море!
На верхней палубе раздается топот: Моряки занимают свои посты. Через несколько минут доносится с мостика:
– Отдать швартовы!
Раздается сигнал тифона , его глухой солидный басовитый звук многократно отдается эхом. Беззвучно лодка медленно выдвигается из Бункера сквозь нависшее облако синего чада в розовую портовую воду. Мне видно, как мимо темной массы проходит минный тральщик, а затем подлодка выделяется на фоне пастельных тонов противоположной пристани длинной темно-серой вытянутой тенью. Однако вскоре, ее форма растворяется на фоне сильно дымящегося, скошенного плавучего крана. Все происходит слаженно, словно на бойне. Механизм уничтожения работает как по часам: laudos , без сучка, без задоринки. Смерть целых экипажей – это превосходная смерть для чиновников. Нет ни дымящейся крови, ни следов, ни омерзительно пахнущих трупов. Никаких шансов ни для мародеров, грабящих трупы, ни для коллекционеров личных опознавательных знаков. Никаких объявлений о розыске и списках разыскиваемых лиц, никаких дознаний и освидетельствований, никаких улик, никаких синяков или отпечатков пальцев: Лучше и быть не может. Никто не требует отчет, ни одна женщина не спросит, как утонул ее муж, ни одна мать – как утонул ее сын. Никто не хочет знать, не было ли вот это последнее использование этого экипажа ужасным безумием. Система функционирует. Бог войны носит лысый череп гросс-адмирала как защитную маску. Будучи ребенком, я однажды видел, как в мешке с двумя кирпичами для веса, утопили котят, в пруду гравийного карьера. Несколько воздушных пузырей, еще долго расширяющиеся и расходящиеся круги на воде – и все закончилось. Помню свои чувства: Я мог бы убить мальчика, бросившего тот мешок на середину пруда. Не решаюсь спросить, как дела у подлодки, что мы проводили три дня назад. Старик этого тоже не будет знать. Никогда еще ситуация с лодкой не была так неясна. На прошлой неделе в соседней флотилии тихо вернулась лодка, которая была давно списана как потерянная... Мало лодок, вернувшихся домой два, а то и три раза – как вот Ульмер, например. Больше не могут пробиться. Их обстреливают с самолетов бортовым оружием, специальные противолодочные отряды подвергают бомбардировкам: Делают из них котлету. Без вымпела, без пустой болтовни, они молча двигаются в соленой морской воде сюда. У людей испуганные, изможденные лица. Хоть волком вой. Повторение сцены прощания мучительно и для тех, кто на борту и для стоящих на причале. Старик молчит. Я тоже молчу. Человек привыкает ко всему... Когда во мне поднимается ужас и рот уже готов раскрыться, с силой сжимаю губы. Если бы мне предстояло пережить такое, я бы выбрал одно: Уж, коль нам суждено погибнуть, то лучше от пуль врага, а не расстрельной команды собственной фирмы.
– А что там с саботажем? – интересуюсь у Старика, когда мы снова сидим в его кабинете.
– Скажу так: Я бы больше не доверял никому из французов на верфи.
– А если бы ты был один из них – я имею в виду французов – и должен был бы надрываться на немцев?
– Тогда бы я, естественно, знал, что мне следовало бы сделать, – отвечает Старик не медля ни секунды и при этом хитро щурится. Однако затем снова делает серьезное выражение лица и говорит:
– Там надо быть предельно внимательным. Хороший главный механик тот, который совсем не сходит на берег во время нахождения корабля на верфи. Дышит в затылок каждому работнику верфи – вот это мудрость! Когда он следит за ними как черт....