2666
Шрифт:
Однажды вечером после работы Ханс Райтер обнаружил охранника Фюхлера в постели. Женщина, что сдавала им комнату, прислала наверх тарелку супа. Ученик продавца писчебумажного магазина тут же понял: жить его соседу по комнате осталось недолго.
Здоровые люди стараются не общаться с больными. Это правило применимо во всем мире. Но Ханс Райтер оказался исключением. Он не боялся ни здоровых, ни больных. Ему никогда не досаждала скука. Он был услужлив и очень высоко ценил — ах, какое это размытое, какое пластичное и зачастую изуродованное понятие! — дружбу. Кроме того, больные зачастую интереснее, чем здоровые. Их слова (даже тех, что способны лишь нечленораздельно бормотать) всегда важнее слов здоровых людей. А кроме того, каждый здоровый человек в будущем обязательно превратится в больного. А представление о времени? Ах, представление о времени больных, какое сокровище, укрытое в пещере среди пустыни! Кроме того, больные по-настоящему кусаются, в то время как люди здоровые только делают вид, что кусают, а на самом деле лишь воздух жуют. А кроме того, кроме того, кроме того…
Перед смертью Фюхлер предложил Хансу, если тот пожелает, заступить на свое рабочее место. И спросил, сколько тот получал в магазине. Ханс ответил. Сумма была мизерной. Тогда Фюхлер написал рекомендательное письмо для нового начальника, в каковом брал на себя всю ответственность за поведение юного Райтера, которого, как он написал, знал, сколько себя помнил. Ханс думал об этом в течение целого дня, разгружая коробки с карандашами, и коробки с ластиками, и коробки с блокнотами и подметая тротуар перед магазином. А вернувшись домой, сказал Фюхлеру, что да, он бы переменил место работы. Тем же вечером Ханс приехал на ружейную фабрику (та находилась в пригороде), и после краткого собеседования они с начальником пришли к соглашению: у Ханса будет испытательный срок — две недели. Вскоре Фюхлер умер. Ханс не знал, кому отдать личные вещи покойного, и оставил их себе. Пальто, две пары обуви, шерстяной шарф, четыре рубашки, несколько футболок, семь пар носков. Бритву Фюхлера он подарил хозяину дома. А под кроватью он обнаружил картонную коробку с романами о ковбоях. И тоже оставил себе.
С того времени у Ханса Райтера стало очень много свободного времени. По ночам он обходил выложенный брусчаткой двор фабрики и холодные коридоры между длинными залами с высокими окнами (стеклянными — чтобы через них внутрь падало как можно больше солнечного света), по утрам покупал завтрак у какого-нибудь разносчика, колесившего по рабочему району, спал четыре или шесть часов, а потом у него оставался целый свободный вечер: он садился на трамвай и ехал в центр Берлина к Хуго Хальдеру, а уж там они шли гулять или садились в каком-нибудь кафетерии или ресторане, где племянник барона всегда встречал каких-нибудь знакомых и излагал им свои бизнес-идеи, на которые никто никогда не покупался.
В то время Хуго Хальдер жил в переулке рядом с Химмельштрассе, в квартирке, забитой антикварной мебелью и свисающими со стен пыльными картинами; его лучшим другом — кроме Ханса — был японец, что трудился секретарем сельхозатташе в дипломатическом представительстве Японии. Японца звали Нобуро Нисамата, но Хальдер с Хансом называли его Ниса. Ему было двадцать восемь лет от роду, он обладал приятным нравом, всегда смеялся над невинными анекдотами и готов был выслушивать самые завиральные идеи. Обычно они встречались в кафе «У статуи Девы Марии», что рядом с Александерплац, куда Хальдер с Хансом обычно приходили первыми чем-нибудь перекусить — к примеру, сосиской с тушеной капустой,— а потом, через час или два, к ним присоединялся японец — как всегда безукоризненно одетый,— и тогда уж они выпивали по бокальчику виски без воды и льда, а потом бегом покидали заведение, чтобы затеряться в берлинской ночи.
Их праздношатания направлял Хальдер. Они отправлялись на такси в кабаре «Затмение» — пожалуй, худшее кабаре Берлина, где выступали старые и бездарные женщины, что добились успеха, откровенно выставляя на всеобщее обозрение свой позор, и там, несмотря на взрывы хохота и свист, можно было — конечно, благодаря расположению официанта — засесть за дальний столик и спокойно разговаривать. Кроме того, «Затмение» было заведением недорогим — впрочем, во время этих берлинских загулов Хальдер не жалел денег (в том числе и потому, что платил всегда японец). Потом, уже поднабравшись, они направлялись в кафе «Артистическое»: там не пели и не плясали на сцене, зато можно было увидеть некоторых знаменитых художников и — Нисе это очень, очень нравилось — залучить какую-нибудь из этих знаменитостей себе за стол (к тому же Хальдер водил с ними давнее знакомство и с некоторыми даже был накоротке).
Из «Артистического» они, где-то в три утра, обычно перебирались в «Дунай», роскошное кабаре с очень высокими и очень красивыми танцовщицами, где не раз вступали в перепалку со швейцаром или метрдотелем из-за Ханса: того не хотели пускать в заведение по причине убогости личного гардероба, не соответствующего строгим правилам этикета. С другой стороны, по будням Ханс покидал своих друзей в десять вечера и бегом бежал на трамвайную остановку, умудряясь приходить точно к началу своей смены. В такие дни, если стоял погожий день, они часами просиживали на веранде какого-нибудь модного ресторана, болтая о всяких штуковинах, изобретенных Хальдером. Тот торжественно клялся, что когда-нибудь, когда у него будет побольше времени, он их запатентует и разбогатеет, в ответ на что японец как-то странновато похохатывал. В самом деле, в смехе Нисы чувствовалось нечто истерическое: смеялись не только его губы, глаза и горло, но и руки, шея и даже ноги, которыми он притопывал по полу.
Однажды, объяснив друзьям полезность машины по производству искусственных туч, Хальдер взял да и спросил Нису: мол, ты чем в Германии на самом деле занимаешься, трудишься секретарем или секретным агентом? Вопрос вдруг застал Нису врасплох, и поначалу он вовсе его не понял. Потом, когда Хальдер серьезно объяснил, в чем заключаются обязанности тайного агента, Ниса расхохотался, да так, как Ханс ни разу в жизни не видел,— японец досмеялся до того, что вдруг упал без сознания лицом в стол, и им с Хальдером пришлось быстренько оттащить его в туалет, побрызгать в лицо водой, и только тогда он пришел в себя.
Ниса, со своей стороны, был немногословен: то ли из врожденной скромности, то ли не желая обидеть друзей своим скверным произношением. Время от времени, впрочем, он выдавал что-то интересное. Например, что дзен — это гора, что кусает собственный хвост. Или что учил английский, а в Берлин попал из-за бюрократической ошибки в министерстве. Говорил, что самураи — они как рыбы в водопаде, но лучшим самураем в истории была женщина. Говорил, что отец его знавал христианского монаха, который прожил пятнадцать лет отшельником на островке Эндо в нескольких милях от Окинавы, а остров этот имел вулканическое происхождение и воды на нем не было.
Сообщая все это, он обычно улыбался. Хальдер же не соглашался и упирал на то, что Ниса — синтоист, и ему только-то и дело, что до немецких шлюх, и что, кроме немецкого и английского, он прекрасно изъяснялся и писал на финском, шведском, норвежском, датском, голландском и русском. Когда Хальдер все это говорил, Ниса как-то неспешно посмеивался (хи, хи, хи), показывал в улыбке зубы и посверкивал глазами.
Тем не менее, иногда, сидя на веранде или вокруг укромного стола в кабаре, троица ни с того ни с сего замолкала и пребывала далее в упрямом молчании. Они словно разом окаменевали, забывали о времени и полностью погружались в себя, как будто отдалялись от пропасти обыденной жизни, пропасти толпы, пропасти беседы и решались заглянуть в край озерный, край поздней романтики, где границы менялись от сумерек к сумеркам, и так они сидели десять, пятнадцать, двадцать минут, что тянулись как вечность, как минуты, отведенные приговоренным к смерти, как минуты рожениц, обреченных на смерть, понимающих, что больше времени — это не больше вечности, и тем не менее всей душой желающих получить больше времени, а крики новорожденных — это птицы, что время от времени пролетают с удивительной степенностью над двойным озерным пейзажем, подобно разрастающейся опухоли или ударам сердца. Потом, как этого и следовало ожидать, они, словно разминая затекшую мышцу, выходили из молчания и принимались снова беседовать об изобретениях, женщинах, финской филологии и строительстве дорог на просторах Рейха.
Не раз случалось, что после ночных загулов они наведывались в квартиру некой Греты фон Иоахимсталер, старой подруги Хальдера, с которой у того была связь (впрочем, не связь, а сплошные недоразумения).
В дом Греты нередко приходили музыканты — и даже дирижер оркестра, который утверждал, что музыка — это четвертое измерение; Хальдер его очень ценил. Дирижеру было тридцать пять лет, и им восхищались (а женщины, те просто на него вешались) так, словно ему было двадцать пять, и уважали, словно ему было восемьдесят. Обычно он, придя на окончание вечера к Грете, садился рядом с фортепиано, до которого даже кончиком мизинца не дотрагивался, и его, подобно особе королевской крови, тут же окружали друзья и таскающиеся за ним зеваки, а затем он вставал и поднимался над ними, подобно пчеловоду посреди роя; вот разве что пчеловод этот стоял без защитного костюма и шляпы-маски, и горе той пчеле, что осмелилась бы его укусить, пусть даже и мысленно.