Ссыльный
Шрифт:
Отправившись в сарай, я нашёл тяжёлый ржавый, но крепкий ломик со сплющенным концом. Вооружившись им, я вернулся в дом, поднялся, примерился, поддел первую доску…
Уф.
Гвозди сидели мертво. Вбивали их от души — длинные, кованые, по самую шляпку, так что дерево вокруг потрескалось. Я навалился, доска затрещала, гвоздь пополз из дерева с протяжным скрежетом. Вытащил. Второй. Третий. Доска отошла, я отбросил её в сторону. Вторая доска далась легче. Третья…
На третьей всё и случилось.
Доска оказалась трухлявой внутри — снаружи целая, а нутро сгнило. Когда я навалился на ломик, она не отошла — и лопнула. Резко, со звонким треском, и длинная острая щепка, отлетев, полоснула мне по левой руке. По тыльной стороне ладони, от запястья к пальцам, наискось.
Почувствовав боль, я посмотрел на руку и выругался.
Не знаю, как, но рассечь руку мне удалось глубоко. Кожа разошлась, открывая под собой яркое, алое, противно и влажно блестящее живое мясо. И кровь. Много крови, хлынувшей сразу, обильно, заливая пальцы, капая на пол. Горячая. Странно, как остро чувствуешь, что кровь горячая, когда она течёт по собственной руке.
Я зашипел сквозь зубы, зажал рану правой рукой и отступил от двери. Кровь проступала между пальцами, капала на половицы. Тёмные капли на светлом дереве выделялись особенно отчётливо. Чёрт. Много. Сильно больше, чем хотелось бы… Эдак, если не перетяну, и истечь могу, кто б подумал…
Вот глупая смерть будет. Придёт обеспокоенный Ерофеич с мужиками вечером, а барин обескровленный на полу валяется. Вот будет потеха… Ерофеич надуется важно, снова изречёт своё вечное «Нечисто!», а потом возьмёт с мужиками и сожжёт дом на хрен…
Тьфу! Какой только бред в голову лезет!
Я огляделся в поисках чего-нибудь, чем можно было перетянуть руку. Выругался, достал из кармана носовой платок, обмотал руку, затянул узел зубами… Платок мгновенно набух красным, но течь вроде стало меньше. Или показалось.
Нет, точно показалось. Останавливаться кровь даже не думала. Я привалился к стене и вдруг понял, что мне стало нехорошо. Рана получилась явно глубокая, и, если не предпринять меры, картины, что вставали недавно в моём воображении, могут оказаться вполне реалистичными. Хорош вояка — порезался об доску. Мертвяки не сожрали, волк не загрыз, а доска… Доска справилась.
Я уже готов был вскочить и бежать в деревню за помощью — как бы смешно это ни звучало, когда за спиной вдруг послышался голос.
— Помочь, барин?
Голос был тихим, женским и спокойным. Таким обычно спрашивают налить ли чаю, или вернётся ли барин к ужину. Вот только на меня этот голос произвёл эффект разорвавшейся бомбы. Потому как меньше всего я ожидал услышать кого бы то ни было в заброшенном доме на холме, куда, по словам Ерофеича, не суётся ни одна живая душа.
Я обернулся.
У перил, сложив руки на груди и с интересом глядя на меня, стояла стройная фигурка в цветастом платье.
Настасья. Травница.
Что ж. На ловца и зверь бежит.
Глава 11
Вблизи девушка, безусловно, производила впечатление. Даже на меня. Высокая, статная, в цветастом платье с узкой талией, перехваченной плетёным пояском. На локте висела накрытая полотенцем корзинка. Тёмные густые волосы были распущены и струились по плечам. Глаза — большие, карие, с прищуром, и в прищуре этом читалось ровно то, что я меньше всего хотел увидеть: насмешка.
Вот же угораздило…
— Помочь, барин? — повторила она, кивнув на мою руку.
— Ты тут откуда взялась? — спросил я, и прозвучало это, признаться, не так строго, как хотелось бы. Трудно изображать грозного барина, когда сидишь на полу, привалившись к стенке, и зажимаешь руку, с которой капает кровь.
— Через дверь вошла, — Настасья пожала плечами. — Вы её не заперли, вашбродь. Она отлепилась от перил, подошла ближе, присела передо мной на корточки и без спроса взяла за руку. — Ну-ка, дайте гляну.
— Я сам…
Но она уже размотала мой пропитавшийся кровью платок и осмотрела рану. Цепко, быстро, по-деловому — так осматривают люди, которые привыкли иметь дело с чужой кровью и давно перестали от неё бледнеть.
— Глубоко рассекли, — заключила она. — Плохая рана. Ещё и жилу задели… Ничего, сейчас исправим…
И, прежде чем я успел возразить, девушка положила ладонь на рану.
Ладонь у неё оказалась сухая, тёплая и маленькая — моя рука по сравнению с ней казалась медвежьей лапой. Настасья прикрыла глаза и что-то зашептала — тихо, одними губами, так что слов я не разобрал, только ритм. Мерный, плавный, как считалка. Заговор читала?
А потом рана вдруг налилась теплом. Густым, тягучим, будто по руке разлили нагретый мёд. Тепло просочилось под кожу, в мышцы, глубже — и боль стала утихать. Не сразу, а как-то постепенно, по убывающей, словно кто-то медленно закручивал кран, из которого она текла. Я смотрел на свою руку, и мне казалось, что я видел… Нет, не казалось. Я видел, как края раны начали стягиваться. Медленно, но отчётливо — розовая кожа срасталась, закрывая рассечённое мясо, затягивая порез.
Настасья убрала ладонь, и я, не веря собственным глазам, уставился на свою руку.
Вот это номер!
На месте глубокого пореза остался лишь след — тонкий, бледно-розовый. Рубец, которому на вид было не меньше недели. Через несколько дней, пожалуй, и его видно не будет.
Я поднял голову и посмотрел на девушку. Та сидела передо мной на корточках, спокойная, чуть раскрасневшаяся — то ли от усилия, то ли от близости, — и смотрела мне в глаза. Как тогда, у колодца. Только теперь — ближе. Гораздо ближе.
— Не боишься вот так, напоказ, свой дар демонстрировать? — спросил я.