Шторм
Шрифт:
Вечером я приготовил тефтели. Пригласил всех к столу. Довольный тем, что все вроде бы в порядке. Потом зазвонил телефон. Я подошел. «А Эйвинд дома?» — спросил голос Кудди. Я потерял дар речи. Протянул Шторму трубку. Весь вечер он был мрачен, не произнес ни слова, я понимал, конечно, что он с похмелья и уставший. Но едва он начал разговор, как его лицо прояснилось. Голос стал громче, он ожил на те полминуты, пока стоял с телефонной трубкой в руке. «О’кей, let the good times roll!» [49] — были прощальные слова, потом он быстро вернулся к столу, стал оживленнее, проглотил несколько кусочков тефтелей и картошки, полив соусом из пакетика, и представьте себе: раздается звонок в дверь, и на пороге стоит Кудди, с целым ящиком пива в руках, с покрасневшими щеками, он ведь втащил ящик вверх по лестнице, и с красным носом, и вообще вид у него был такой, что мне показалось, будто он вот-вот скажет «о-хо-хо!», словно дед мороз, который принес детям подарки.
49
«Пусть длятся хорошие времена!» (англ.)
Нужно ли говорить, что следующие сутки были похожи на предыдущие?
А потом наступил вечер пятницы, и я по разным причинам решил пригласить Шторма вечером куда-нибудь выбраться, в кино, например, а потом мы могли бы заглянуть в бар; по крайней мере, Улла с малышом отдохнули бы от Шторма и Кудди, и, может, мне бы даже удалось как будто невзначай расспросить Шторма о его планах на будущее; долго ли он собирается у нас гостить, зачем здесь постоянно торчит еще и Кудди … Так вот, я пригласил Шторма в кино, и он согласился, в то время шел замечательный фильм, «На последнем дыхании», мне казалось, что Шторму он должен понравиться, потому что это был фильм о фанате одного из старых рок-певцов, о которых Шторм и сам охотно рассказывал, Джерри Ли Льюсе. Я посмотрел с удовольствием. Но когда после окончания фильма мы вышли на зимний воздух и направились в ближайший паб, выяснилось, что Шторм отнюдь не в восторге и многим недоволен, в одной из сцен главный герой промелькнул без штанов, что окончательно испортило его впечатление, он был злобен и язвил даже после трех-четырех стаканов пива, ворча себе под нос, так что дружеской беседы в пабе не получилось. «Он так противно тряс брюхом», — в пятый раз повторил Эйвинд, допивая пиво. Потом предложил пойти в другой паб, мы были в центре, совсем недалеко от места, где обычно собираются исландцы; мы иногда туда заглядывали, но обычно нас останавливал тот факт, что там нас не особо любят за полное презрение к простодушным и невежественным соотечественникам. Но на этот раз мы торопились именно туда, пробираясь через метель. Спешно вошли. Там было полно народу. Шторм отправился на поиски свободного столика, а я прошел к бару. Пока я ждал заказанного пива, встретил исландца, Сёльви, молочного специалиста. Увидев друг друга, мы оба обрадовались, не знаю почему, мы ведь были знакомы лишь шапочно, а теперь он прижал меня к себе, назвал «сердечным другом», поинтересовался, живет ли у меня до сих пор Шторм, и непременно хотел заплатить за те два пива, которые мне принесли, но я уже отдал деньги. Я шел с пивом вдоль бара и радовался, как радуются люди такому дружелюбному обращению, направляясь туда, где за большим столом вместе с другими сидел Эйвинд, который занял мне место. Я весело спросил: «Угадай, кого я сейчас встретил?» — «Не знаю, — ответил Шторм, но заинтересовался: — И кого же?» — «Догадайся с трех раз», — сказал я. «Нет, come on [50] , — настаивал Эйвинд. — Кто это был?» Я глотнул пива. Бесшумно рыгнул. Вытер рот. «Сёльви». — «Сёльви?! — переспросил он. — Сёльви Молоко?» Я кивнул. С его лица исчезла улыбка и весь интерес. «И что с того?» — спросил он. «Разве ты не хочешь с ним поболтать?» — «Нет, что за бред, почему бы мне этого хотеть?!» — сказал Шторм почти враждебно и отвернулся к своему соседу. Им конечно же оказался Кудди Ковбой. Они долго разговаривали. Я пытался вклиниться в разговор, но не получилось, все мои слова были лишними и неуместными. Так что через некоторое время, уже ночью, я ушел, они даже не заметили. Я долго брел в темноте, потом нашел ночной автобус, который довез почти до дома. Я вымотался и был расстроен, даже разозлился, на самого себя, за глупость и неловкость, за слабохарактерность и неспособность управлять собственной жизнью, но еще и на Шторма: почему он так со мной поступает? Что я ему сделал? Я решил, что спать не лягу, а подожду его прихода на кухне, я был уверен, что он скоро явится, как обычно, с Кудди, они придут, чтобы сесть в моей гостиной и до утра лакать пиво. Но теперь я это остановлю. Не оставлю больше без ответа. Пусть узнает. Разумеется, я не собирался выгонять Шторма, хотел лишь произнести ту фразу, которая сутками болталась у меня в голове и которую я все никак не мог высказать: «Эйвинд, дорогой, ты же знаешь, что вы со Стефанией и детьми всегда желанные гости в моем доме, но меня не устраивает, что за тобой постоянно таскается этот Кудди». Что-нибудь в таком духе. На этот раз я не сдамся. Настала пора сказать начистоту. Его время вышло. Но под утро я заснул на кухонной табуретке, навалившись на стол. Проснулся, когда все уже начали завтракать — все, кроме Эйвинда, который так и не появился. Мой гнев прошел, я смертельно устал и был подавлен. Чуть позже, выйдя в магазин, я встретил Эйвинда и Кудди. И застыл. Не знал, что сказать. Постеснялся и промолчал. Я готовился ответить на их приветствие. Ждал, что они остановятся. Но ничего подобного. Мы со Штормом, некогда близкие друзья, просто молча прошли друг мимо друга. Посмотрели друг другу в глаза. И я никогда не забуду тот его ледяной взгляд.
50
Ну давай (англ.)
ШТОРМ
Я считал, что неплохо чувствую людей, неплохо их знаю. Но пришлось эту веру спустить в унитаз, через коллектор далеко в открытое море. Как я мог так сильно просчитаться с Сигурбьёрном? Я ведь практически вскармливал его все эти годы. Он был в нашей семье вроде кота, приходил на выходные, иногда чаще, жил почти по полнедели; как кот, никаких обязанностей, главное, чтобы тебе было хорошо, живи себе припеваючи, есть дают, пить дают, окружили теплом и заботой. И все потому, что невозможно было спокойно смотреть, как бедняга торчит, одинокий и грустный, в своем скучном общежитии, среди всех этих правильных датчан, начисто лишенных чувства юмора, которые только и знают, что устраивать вечеринки в складчину, у них все общее, куда им понять исландского чудака. Я приглашал его в гости каждые выходные. Летом он на несколько недель уезжал в Исландию, и дети всегда спрашивали: «А когда Бьёсси вернется?» И Стефания никогда косо на него не смотрела, хотя дел у нее, конечно, было достаточно, целый день работа, к тому же весь дом был на ней; Сигурбьёрн приносил грязную одежду в пакете и спрашивал, нельзя ли отправить ее в машину, Стефания конечно же просто забирала ее и стирала вместе с нашим бельем, а потом отдавала ему, все чистое, выглаженное, аккуратно сложенное. Ну каково? И чинила ему одежду, пришивала пуговицы, а он тогда был такой скромный: «Стефания, ты меня просто спасаешь! Теперь я твой должник».
Каково?
И вот ему выпал шанс. Когда мы вернулись из Америки и у нас не было ни дома, ни денег, ни мебели, мы оказались на улице в середине зимы, он ведь, наверное, мог бы увидеть в этом возможность отплатить нам за те годы, что он прожил с нами почти как член семьи. Я вовсе не считаю, что он мне должен, возможно, ему было скучно со мной, когда на протяжении нескольких сотен дней я сидел с ним в своей гостиной или на балконе, угощал его пивом, ставил ему музыку, рассказывал всякие истории; говорю же, я вовсе не требую ничего взамен. Но ради Стефании. И детей. Можно же было, наверное, ожидать от него хоть какого-то гостеприимства на те несколько дней, пока мы пытались как-то выйти из своего бедственного положения. Но нет. Как только мы вошли, я почувствовал, что в воздухе что-то витает. Нам не рады. Только и ждут, чтобы мы побыстрее убрались. Чем дальше, тем лучше. И чтобы впредь никогда не появлялись. А? Об этом невозможно говорить без слез. И я не собираюсь вдаваться во все эти печальные подробности. Скажу только, что он со мной почти не разговаривал. Я-то ждал, что он принесет мне пива в гостиную, чтобы я мог прийти в себя после трудного дня, избавиться от стресса последних недель, последних месяцев, а Сигурбьёрн все время торчал на кухне. Когда к нему обращались, отвечал неохотно. Его датчанка вообще не выходила из спальни. Как будто мы прокаженные. Бедняга Стефания и дети, они, естественно, все это чувствовали, мы ведь были бездомные и растерянные, и от такого приема им лучше не становилось. А? Но у них были вещи из нашего прежнего дома, телевизор и еще кое-что. Я старался как можно больше времени проводить вне дома, просто не мог там находиться, и как-то встретил его на улице. Во дворе. У торгового центра или где-то еще. Он даже не поздоровался! Только посмотрел на меня, кроткий и неприветливый. Как овца. И тогда я понял, что с меня хватит. И перебрался к своим людям. Ушел не попрощавшись. К счастью, консультант Сюзанна наконец-то выделила мне небольшую квартиру, точнее сказать, мне и детям…
Я не понял, в чем было дело. Но знаю одно: он совсем испортился. Это видно уже по его дому: везде какой-то «дизайн». А? Все чопорно, как в мебельном салоне, стильно и томно. В доме только два цвета: черный и белый. И все круглое. Круглый черный стол. Круглые белые табуретки. Круглые черные подушки на белом диване. Круглый белый ковер на полу. Круглые панно на стенах. Позже я слышал, что, когда они собирались завести кота, они думали только о том, чтобы он был одноцветным, черным или белым; и круглым…
Это было печально. И в то же время замечательно. В конце концов стало ясно, что этот человек — обычный дурак. Самое время пролить на это свет!
СТЕФАНИЯ
Мне удалось записаться на прием к нашему старому семейному врачу. Только потому, что он давно меня знал, ведь никакой страховки у нас теперь не было. Раньше мы часто к нему ходили, его звали доктор Шаде, и был он несколько странноват — однажды, когда я пожаловалась ему на какой-то пустяк, который меня беспокоил, он сказал: «Это обычная проблема млекопитающих». Однако все эти годы мы всегда и во всем ощущали его заботу.
Доктор Шаде стал почти что другом семьи, так часто мы встречались в его кабинете, и вот теперь он разрешил мне прийти на прием, хоть я и выпала из системы. «И что с вами на этот раз, Стефания?» Он всегда говорит так: Стефания. И я поведала ему, что стала чувствовать себя подавленно, что мне нельзя доверять детей. Мне казалось, что он никогда не поймет, о чем я. Я так надеялась, что на это не уйдет много времени, не так уж весело обсуждать подобные темы, но он поначалу просто лишился дара речи. Мне пришлось повторить все трижды. Потом доктор наконец спросил: «Правильно ли я понимаю — вы считаете, что подавлены настолько, что вам нельзя доверять собственных детей?» — «Да, — ответила я. — Я подавлена и еще душевно… беспокойна, неприкаянна…» Он снял очки и посмотрел в окно, затем снова повернулся ко мне и попросил рассказать все еще раз, после чего поинтересовался, разговаривала ли я с психиатром, просила ли помощи у кого-нибудь, кроме него — нашего домашнего врача из Воллсмоса, принимала ли я лекарства, укрепляющие чувство оптимизма; в этой области, оказывается, достигнут большой прогресс. Уже собрался что-то такое выписать, хотел назначить мне консультацию у психиатра и психотерапевта, заказать место в каком-нибудь санатории, но я напомнила ему, что могут возникнуть трудности, поскольку датская система здравоохранения больше не обязана обо мне заботиться. По правде говоря, я из-за всего этого ужасно нервничала. Как я уже говорила, я надеялась, что все пройдет быстро. Но я просидела в кабинете целых полчаса. Я знала, что в приемной ждут люди. Но доктора Шаде это, похоже, не заботило. Он стал расспрашивать, как так получилось, что я полностью выпала из здешней системы. Я думала, он знает. По крайней мере, Эйвинд несколько раз ходил к нему накануне нашего отъезда на запад, они все обсуждали достоинства и недостатки Америки и американцев; у доктора Шаде было немало соображений относительно этой нации. Так мне рассказывал Эйвинд. Но похоже, доктор обо всем забыл и теперь хотел, чтобы я рассказала ему всю историю целиком, о том, как мы побывали на западе, как вернулись в Данию, как вообще оказались на улице, без дома и практически без денег, конечно, мне пришлось рассказать ему и почему я не могу снова пойти работать, почему у меня теперь нет вообще никаких прав, и постепенно доктор Шаде начал говорить только «а», повторял это снова и снова. «А? А!» Потом сказал, что может написать подобное заключение, если я действительно уверена, что хочу этого. И я, конечно, ответила, что хочу больше всего на свете. Заверила его в этом. Он встал, снял очки и посмотрел в окно. Возможно, в этих очках он не мог смотреть вдаль. Хотя у меня возникло ощущение, что он ни на что и не смотрел. Я всерьез начала беспокоиться из-за людей в приемной. Когда я выйду, они точно посмотрят на меня с ненавистью. За то, что я проторчала у врача так долго. Он, наконец, попросил меня прийти завтра утром. Прямо к началу приемных часов, раньше всех. Как бы мне не хотелось возвращаться. Эта волокита меня по-настоящему напугала. И Эйвинд, конечно, тоже занервничал, когда услышал, что из посещения врача в общем-то ничего не вышло. Только велели снова прийти завтра. Ведь это было для нас очень важно, и для него, и для меня. Мы с детьми все еще жили в гостиной у Сигурбьёрна, но Эйвинд совсем перестал там появляться, ему почти обещали маленькую квартиру, и он сказал, что поживет до переезда где-нибудь еще, потому что чувствует, что ему тут не рады, — гостил он в основном у Кудди.
На следующее утро доктор Шаде без предисловий спросил, действительно ли я хочу, чтобы Эйвинд получил опеку над детьми. Хорошо ли я подумала. И я, конечно, повторила то, что уже сказала раньше. И тогда доктор Шаде достал из ящика стола нужный документ. Невероятно красивый, на хорошей бумаге, написан он был на страшно ученом датском языке. В нем доктор подтверждал, что в течение многих лет был моим врачом и наблюдал, как я боролась с возрастающей депрессией и страхами, и рекомендовал, чтобы меня освободили от большой ответственности, связанной с опекой над двумя маленькими детьми. Что-то в этом духе. Невероятно красиво. И очень нам поможет. Он подписал и поставил печать, положил в конверт, на конверте и в верхнем углу письма стояло его имя и все регалии, в частности, можно было понять, что он дипломированный хирург, хотя практикует как семейный врач. После этого наши проблемы решились сравнительно быстро, Эйвинд получил пособие на себя и детей, нам дали квартиру в том же доме, где мы жили раньше, только поменьше, без комнаты Бьёсси, Эйвинд на это лишь рассмеялся, сказав, что нам, к счастью, больше не нужна целая комната для этого человека. Я бы охотнее общалась с Сигурбьёрном, а не с Кудди, который вдруг стал проводить время с нами, но это, конечно, в первую очередь друзья Эйвинда…
ШТОРМ
Йон Безродный, хиппи-коммунист, пригласил нас на ужин. Он постучал прямо в тот момент, когда мы заселялись в квартиру, сказал, что уезжает в Исландию, будет там работать в издательстве, а вот мы, наоборот, вернулись, так что было бы здорово устроить, так сказать, вечер «приветствий и прощаний». В нашем новом жилище было очень тесно и едва ли нашлось бы место для кастрюлей и поварешек, чтобы готовить самим, так что идея мне понравилась. И я решил принять приглашение. У него наверняка есть пиво, значит, как-нибудь потерпим. Йон жил, как я уже упоминал, в многоквартирном доме. Дома стояли буквой «П», и его квартира была прямо напротив нашей, я мог бы следить за его семейной жизнью с балкона в гостиной, если бы у меня был бинокль и хоть малейший интерес к его жалкому существованию. Жена его в общем-то довольно милая, у них трое или четверо детей, но не общих, он застрял в университете на последних курсах, работал над каким-то изданием, а теперь вот моет полы в университете, пока жена доучивается, кажется, на оптика. Йон Безродный считал, что принести в жертву свое образование или отодвинуть его на второй план, чтобы жена могла учиться, — это ужасно прогрессивно и достойно подражания. Конечно, он неплохой малый, просто настолько неинтересный, что почти начал действовать мне на нервы, особенно когда дважды или трижды повторил, что пытается «разрушить стены национализма в районе» — с этой целью он общался с турками, как с равными, — в его части дома турки, полагаю, были в большинстве. Но я знал, что турки не проявляли к нему никакого интереса, приходили, только если их приглашали на национальную исландскую еду, молча ели и уходили — то есть приходили, чтобы пожрать на халяву, а не потому, что хотели подружиться с хозяевами.
Вот так.
Он считал, что непременно надо пригласить кого-нибудь еще, например, каких-то датчан. Я чуть не развернулся у самой двери, когда вдруг до меня дошло. Ведь это означало, что целый вечер нужно будет говорить по-датски!
Еда, конечно, была национальная и к тому же чертовски вкусная, давно я не ел бараньей ноги с жареной картошкой, соусом и всем прочим, что к ней полагается. Правда, Йон дважды или трижды за вечер извинился, что баранина не исландская, а новозеландская, но большой разницы я не почувствовал, новозеландская даже лучше, если это вообще имеет хоть какое-то значение.