Печаль полей
Шрифт:
– Не буду, потому что нашел, - выкрикнул Ознобишин.
– Ой ли?.. Где?..
– плавно пригнулся к нему дед.
– Здесь, - тихо и твердо ответил Ознобишин.
Он плашмя провел глазами по Анне, по ее чуть прикрытому лицу, сквозным рукам, по всему телу, близкому, теплому, робкому, и добавил глухо:
– Найти нашел, а вот поднять не могу.
– Тяжела?
– сузил глаза дед.
– Тяжела.
– А из себя она какая?
– А тебе и это знать нужно?
– улыбнулся вдруг во все лицо Ознобишин. Хочешь знать, а?.. Ведь вот хочешь же, хочешь знать, а?.. А я не скажу.
И засмеялся ненужным смехом, и почему-то от этого смеха стал вдруг безумным и старым, старее деда.
Пошел дождь с обеда, и за ним незаметно было, как село солнце и как ушли вслед за солнцем поля. Обложило весь большой многодумный дом тихой, как сон, сумеречной влагой, и мысли у всех стали влажны. Ходил по комнате Ознобишин, слушая стук своих шагов; сидел и смотрел в окно дед, согнув воловью спину; вязала Анна.
– Ты никого не замуровал тут в стены, дед?
– спросил вдруг глухо Ознобишин.
Дед повернул к нему голову, долго смотрел и не ответил.
Ознобишин прошел еще раз по комнате и еще раз. Остановился, постучал костяшками пальцев в толстую стену и сказал так же глухо, скучно:
– Вот здесь, кажется, пусто, а?.. Он истлел, а пустота осталась... а, дед?
– Наследства лишу, - коротко ответил дед.
– Нет, в самом деле, отчего бы тебе этого не сделать?
– живо подхватил Ознобишин.
– Глушь, тоска, комнат много... у тебя сила страшная... Ночью, понимаешь, ночью, когда все спали, - ты разобрал кирпичи, заложил в стену его, а он был связан - ни рукой, ни ногой не двинет, и рот забит, - потом сложил кирпичи опять, как были, оклеил обоями... Потом эту половину дома запер и уехал... Приехал летом, отворил окна...
– Наследства лишу, - перебил, уже улыбнувшись, дед.
– Что же ты сделал такого, расскажи? Сделал же ты что-нибудь страшное?.. Должно быть, сделал, у тебя такой вид... Расскажи, что ли... видишь - тоска. Огня мы зажигать не будем, если не хочешь, будем сумерничать, а ты говори.
– Страшное?
– спросил дед.
– Да. Только страшное. Расскажешь?
– Дурак! Ничего нет страшного, - просто ответил дед.
Залегало что-то в углах, и из других комнат низом и вдоль стен прокрадывалось передночное темное, зеленя их лица.
Анна взвешивала глазами тяжелую посадку деда и смутную душу его чувствовала так же близко, как свою душу.
– Ничего?
– остановился Ознобишин.
– Ого, дед! Это не потому ли тебе не страшно, что сам ты страшен?.. А мне вот бывает страшно по ночам: я слаб, значит... Проснешься иногда ночью - тоска...
– Ты - последыш, - размеренно сказал дед.
– У тебя все не то, кость не та... Умрешь, - некому будет Сухотинку оставить, прахом пойдет...
Анна вздрогнула, опустила вязанье.
– Рожь в этом году... два пуда с копны намолотили, - испуганно круто перебил вдруг Ознобишин; выждал момент и добавил: - И солома никуда не годна.
Дед удивленно посмотрел на него, соображая, и спросил зачем-то:
– Град?
– И град и так вообще...
– Ознобишин махнул рукою, сгорбился и медленно вышел из комнаты.
За его шагами, еще долго слышными где-то, поволоклось отсюда то ненужное, что было в нем; стало просторней между дедом и Анной.
Анна ясно видела в сумерках острый взгляд деда из под треугольных бровей.
– Это зачем же он обо ржи-то?
– усмехнулся дед.
– Наступил я ему, видно, на мозоль ножищей... Эхе-хе... Сына ждешь?
– Жду, - твердо сказала Анна.
– Не знаю, кто будет... Может быть, сын.
Старик нагнул голову еще ниже и ниже свесил руки с колен.
– Дело хорошее...
– сказал он.
– А будет?
– Будет!
– строго ответила Анна.
– Ой ли?.. Живой?
– Живой!
– поспешно вскрикнула Анна, точно только и ждала этого вопроса.
– Живой, живой будет!.. Те были мертвые, а этот живой будет!
– Чувствуешь, значит?
– усмехнулся дед.
– Дело хорошее... А какой месяц носишь?
– Пятый начался.
– До того-то не довалило или перевалило?
– Нет еще...
– запнулась Анна.
– Ты ведь знаешь... те старше были.
– Значит, и этот умрет, - спокойно сказал старик.
Анна сжалась, как под нахлынувшей со всех сторон водой, вобрала в себя ноги, руки, мысли и ответила, упрямо качнув головою:
– Нет! живой будет!
– Эх, ты!
– чуть засмеялся дед и не выбрал нот для своего смеха: просто взял, какие попались; попались ворчащие, хриплые, как у больших овчарок.
– Да разве родился уже кто-нибудь живым? Попытки были. Ты, я - всё попытки, а до сих пор еще не родился никто.
– Как не родился?
– испугалась Анна.
– Не родился... Не то это все... мертвецы рождаются... Не может быть обречен на смерть мозг человеческий, - вот что пойми. А если обречен, значит, мертвецом и родился.
– Тебе... тебе умирать страшно?
– догадалась и тихо, обрадованно даже, спросила Анна.
– Да я и не умру так скоро, - ответил дед.
– До отцовских-то лет доживу - это решено... Проживу, пожалуй, и больше: я здоровее... Ведь у меня еще все зубы целы, вот что!..
И он звонко щелкнул зубами, точно раздавил кость, приподнялся и стал высокий, грузный, а Анна в эту минуту раз и навсегда почувствовала ясно, какая она хрупкая, тонкая, почти бесплотная: не на что было опереться тому, кто рос в ней. И опять куда-то пропала гибкая и тугая уверенность, что он родится живым.
Но вспомнилось другое, вечное, детское и с детства оставшееся светлым на всю жизнь. Теперь в сумерки так и показалось мягко сверкающим шаром, поднявшимся от земли, вверх, сквозь дождь за окнами. И Анна сказала торопливо: