Белый саван
Шрифт:
Гаршва попытался подняться. Не хватило дыхания. Живот и ноги сделались какими-то неподвижными. Тогда он стал передвигаться с помощью рук, подтягивая следом туловище. Словно собака, которой переехало ноги. Он полз к плевательнице. И при этом по-собачьи повизгивал. Оставалось проползти каких-нибудь пару метров. Гаршва остановился.
— Скорей!
— Да здравствует Бабочкин, — тихо воскликнул Гаршва.
— Кто такой?
— Он хорошо сыграл Чапаева.
Симутис схватил со стола тяжелое пресс-папье.
— Будешь ползти?
— Не бей, не бей! — завопил Гаршва. Он прополз еще кусок. Плевательница была совсем рядом. У него начали дрожать руки, и он распростерся на полу.
— Встать! — велел Самутис.
— Да здравствует Бабочкин, — прошептал Гаршва.
Он поднялся, его била мелкая дрожь. И по-прежнему переполнял страх. «Я сделаю все-все, я засуну туда язык, только бы он не бил меня!»
У самого его носа находился полуботинок Симутиса. От него несло ваксой, и этот резкий запах, пожалуй, перекрывал вонь испражнений Гаршвы. Гаршва вскинул глаза, по-детски улыбнулся и, глядя прямо в выдвинутый вперед подбородок Симутиса, произнес:
— Не хочу.
Симутис обрушил ему на макушку удар пресс-папье.
Антанас Гаршва пришел в себя на веранде. Он лежал на скамейке, перед ним стояли Симутис и мужчина в белом халате.
— Очнулся? — спросил Симутис.
Гаршва согласно моргнул.
— Добро. Я тебя пожалел. Слышишь, что говорю?
— Слышу. Пожалел.
— Отлично. Теперь слушай. Ты шел по улице Первого мая. Хотел перейти на другую сторону. Больше ты ничего не помнишь. Повтори.
— Я шел по улице Первого мая. Хотел перейти на другую сторону. Больше ничего не помню.
— Правильно. Тебя задел автобус. Ясно?
— Ясно. Задел автобус.
— Добро. Выздоровеешь, опять будешь писать.
— Хорошо. Буду писать.
— Ты мне нравишься. Я погорячился. Однако… тебе же на пользу, думаю. Уверен, станешь нашим. Поправляйся. Пиши.
Симутис и мужчина в белом халате удалились. За забором загудела машина. Гаршва потрогал голову. Она была забинтована.
Антанас Гаршва выздоровел. На макушке остался волнистый шрам. Он засел за длинную статью «Гуманизм в советской литературе», но так и не закончил. Литву заняли немцы. Около двух лет Гаршва работал в книжном издательстве. Вычитывал корректуру и ничего не писал.
Сначала умер отец. Он часами ковырял в носу и молчал, словно набрав в рот воды, затем начинал стонать. Его отвезли в больницу. Отец умер от рака мочевого пузыря, но прежде долго мучился, потому что сердце было крепкое. Землемер с женой съехали с квартиры. Антанас Гаршва остался один.
Покой постепенно обволакивал его. Он потерял счет дням и часам. Засыпал прямо у стола. Не отвечал на вопросы своих коллег писателей. И однажды не пришел в издательство.
Коллеги привезли к нему врача. Врач определил: Гаршва не опасен, его не надо класть в больницу. Иногда к нему из города приезжал врач, иногда его навещали писатели с тощими узелками, в которых приносили еду, они же снабжали его деньгами, но купить на них что-нибудь было практически невозможно. Гаршва снова начал говорить. Коротко и очень сжато. Врач и его приятели из издательства решили: Гаршва выздоровеет.
Стояла ранняя осень, и он слонялся по саду. Часто срывал листья вишни и подолгу их разглядывал. Лист — это своеобразная карта, на которой он искал утраченные пространства.
Прожилки на вишневом листе — точь-в-точь как на носу римского сенатора, и вообще это — каменная стена, надежная, крепкая. Вокруг трава. Цезарь стоял на коленях и писал на дощечке. Gallia omnis est divisa in partes tres [44] . Варвары увенчали свои головы венками. Зелеными. Был праздник. Где? Возле моря. Lole? Lepo. Eglelo? Ты прав, древний балт. Смотри же часами на волны Балтии. Смотри на вишневый лист. И поменьше переживай. «Широко раскачиваясь на темных вечерних волнах…» — нет, это не по мне. Кривые сосенки у моря. Смола стекает по стволу, падает на песок, и ее подхватывают волны. Драгоценный камень в венецианском плетении. Римский сенатор держит на ладони кусок янтаря. «Он красивее золота», — говорит сенатор, потому что сундуки его полны сестерций, а янтарь у него один. Augo? Ridij. Skambino? Palo. Древний балт, тот, что с музыкой в ладу, покажи мне, балт, дерево, которому ты молился. Разве оно приказывает? Нет. Значит, оно несет покой? Да. Погляди на дым, который поднимается в небо, на полевицу, на летящую птицу. На вишневый лист. Это тебе по силам.
44
Вся Галлия поделена на три части (лат.).
У Гаршвы постоянно случалось расстройство желудка. Он то и дело бегал в деревянную будку, в двери которой отец вырезал дырку — кривоватое сердце. Гаршва торчал в уборной и сквозь эту дырку в виде сердца видел клочок неба.
«Охлади мою грудь своей хладной волной», — декламировал он. И думал о том, что надо бы дописать стихотворение, которое он разорвал когда-то и выбросил клочки в Неман. Но у него не получалось. Возникали просто отдельные слова. Lalo, балт, римский нос, skambino, небо, янтарь. Через месяц врач вылечил Гаршву от поноса.
Женя явилась к нему под вечер, чистая, намытая, не слишком постаревшая, как это бывает у очень мелких женщин. Гаршва сидел на веранде. На скамейке лежал пучок веток акации. Антанас держал точно такую же ветку, обрывал листочки, словно гадал «любит — не любит», и бросал наземь.
— Здравствуй, котик, — проговорила Женя. — Слышала, приболел. Один твой друг сообщил мне.
Гаршва хмыкнул и молча продолжал обрывать листочки. Женя поставила на стол чемодан.
— Привезла, вон, масла, сала, яиц. Я тебя не забыла, котик.
— Рад за тебя, — откликнулся Гаршва.
— Красиво тут. Можно я осмотрю комнаты?
— Ступай, — разрешил Гаршва.
Спустя минуту Женя снова появилась на веранде.
— Неплохо. Не мешает убраться.
— Коли не лень, пожалуйста, — согласился Гаршва, обрывая листочки у последней ветки. Женя ласково провела пальцами по его шее.
— Могу я у тебя поселиться? Ты ведь один?
— Один. Только продуктов у меня маловато.