2666
Шрифт:
Крестьянина звали Фриц Леубе, и он казался весьма доволен тем, что сдал комнату; правда, узнав, что Ингеборг кашляет кровью, очень встревожился: думал, что туберкулезом легко заразиться. Так или иначе, виделись они нечасто. Вечером, вернувшись с коровами, Леубе готовил огромный горшок супа, которого хватало на несколько дней, и ели этот суп он сам и его постояльцы. Если же гости испытывали голод, то в погребе дома и на кухне можно было найти огромный выбор сыров и маринадов, их постояльцы могли отведать, если хотели. Хлеб, огромные буханки в два или три килограмма, закупался в деревне или хозяин привозил его сам, заезжая в другое селение или в Кемптен.
Иногда крестьянин открывал бутылку шнапса и засиживался допоздна с Ингеборг и Арчимбольди, расспрашивая о жизни в большом городе (для него большим был любой город с более чем тридцатью тысячами жителей) и, хмурясь, выслушивал ответы, зачастую с подколками, от Ингеборг. По окончании таких вечеров Леубе втыкал пробку обратно в бутылку, убирал со стола и, прежде чем уйти спать, обязательно говорил, что ничего не сравнится с жизнью в деревне. В те дни Ингеборг и Арчимбольди, словно что-то предчувствуя, беспрерывно занимались любовью. Они занимались ей в темной комнате, которую снимали у Леубе, и делали это в гостиной перед камином, когда тот уходил работать. Немногие дни, проведенные в Кемптене, они посвятили в основном сексу. В деревне, по ночам, они делали это в хлеву среди коров, пока Леубе и его односельчане спали. По утрам, поднявшись, они походили на людей, только что вернувшихся из боя. По всему телу расцветали синяки, огромные мешки проступали под глазами, на что Леубе говорил: вот, мол, что делается с городскими, вы только посмотрите, как они выглядят.
Чтобы восстановить силы, они ели черный хлеб с маслом и пили огромными чашками горячее молоко. Однажды вечером Ингеборг, после особенно продолжительного приступа кашля, спросила крестьянина, от чего умерла его жена. От горя, ответил Леубе,— так он говорил всегда.
— Странно,— сказала Ингеборг,— в деревне говорят, что вы ее убили.
Леубе не удивился — он был в курсе сплетен.
— Если бы я убил, то сейчас сидел бы. Все убийцы, даже те, кто убивает по справедливости, раньше или позже садятся в тюрьму.
— Не думаю,— сказала Ингеборг,— есть много людей, которые убивают, в особенности своих жен, и никогда не попадают в тюрьму.
Леубе рассмеялся:
— Это только в романах так.
— Не знала, что вы читаете романы,— ответила Ингеборг.
— Когда молод был, читал, тогда я мог время на всякую ерунду тратить, родители-то живы были. И как же, считается, я убил мою жену? — спросил Леубе после долгого молчания, в котором только и слышно было, что потрескивание огня в камине.
— Говорят, вы ее сбросили в ущелье,— сказала Ингеборг.
— В какое ущелье? — Разговор начал веселить Леубе все больше и больше.
— Не знаю,— отозвалась Ингеборг.
— Здесь много ущелий, госпожа. Есть ущелье Пропавшей Овцы и ущелье Цветов, есть ущелье Тени (оно так называется, потому что всегда погружено в тень) и ущелье Детей Крезе, есть ущелье Дьявола и ущелье Пресвятой Девы, ущелье Святого Бернарда и ущелье Плит, отсюда и до пограничного поста можно ущелий сто насчитать.
— Не знаю,— ответила Ингеборг,— в любое.
— Нет, в любое — нет, это должно быть одно, конкретное ущелье, потому что если я убил свою жену, сбросив в любое ущелье, это значит, что я ее как бы и не убивал. Ущелье должно быть конкретное, а не любое,— повторил Леубе. — Это очень важно,— сказал он после долгого молчания,— так как есть ущелья, которые по весне превращаются в русла рек и уносят в долину все, что туда бросили, или все, что туда упало, или все, что попытались там скрыть. Свалившихся туда псов, потерявшихся телят, куски дерева,— произнес Леубе очень тихо. — А что еще говорят мои соседи?
— Ничего,— сказала Ингеборг, глядя ему в глаза.
— Врут,— отрезал Леубе,— молчат и врут, а могли бы больше сказать, но они молчат и врут. Они как животные, не находите?
— Нет, у меня не сложилось такого впечатления,— сказала Ингеборг, которая на самом деле едва ли обменялась с деревенскими парой слов; все они были слишком заняты работой, чтобы терять время за разговорами с чужачкой.
— Но тем не менее,— сказал Леубе,— у них нашлось время, чтобы проинформировать вас о моей жизни.
— Весьма поверхностно,— заметила Ингеборг, затем громко и горько рассмеялась, а потом сильно раскашлялась.
Пока она кашляла, Леубе прикрыл глаза.
Когда она отняла платок от своих губ, пятно крови походило на огромную розу с полностью раскрытыми лепестками.
Той ночью, после того, как они позанимались любовью, Ингеборг вышла из деревни и пошла по дороге, ведущей в горы. Снег, казалось, отражал свет полной луны. Не было ветра, холод оказался вполне переносимым, правда, на Ингеборг был самый толстый ее свитер, куртка, сапоги и шерстяная шапка. За первым поворотом деревня исчезла, и остались только ряд сосен и горы, которые двоились в ночной темноте, все белые, как монахини, ничего не ждущие от мира.
Десять минут спустя Арчимбольди подскочил в постели и понял, что Ингеборг нет рядом. Он оделся, поискал ее в туалете, на кухне и в гостиной, а затем пошел будить Леубе. Тот спал как бревно, и Арчимбольди пришлось несколько раз его потрясти, пока крестьянин не открыл один глаз — и уставился на него с предельным страхом.
— Это я,— сказал Арчимбольди,— у меня жена пропала.
— Так идите и поищите.
Арчимбольди так дернул крестьянина за рубаху, что чуть не порвал ее.
— Не знаю, с чего начать,— признался он.
Затем снова поднялся в комнату, надел сапоги и куртку и, когда вернулся, обнаружил Леубе растрепанным, но готовым к выходу. Выйдя в центр деревни, крестьянин дал ему фонарь и сказал, что лучше разделиться. Арчимбольди пошел по дороге в горы, а Леубе принялся спускаться в долину.
Дойдя до поворота, Арчимбольди услышал — как ему показалось — крик. И остановился. Крик повторился, казалось, он поднимается откуда-то из ущелий, но Арчимбольди понял: это Леубе, он спускается в долину и выкрикивает имя Ингеборг. Я ее больше никогда не увижу, подумал Арчимбольди, дрожа от холода. В спешке он забыл надеть перчатки и шарф и теперь, поднимаясь к пограничному посту, чувствовал, как замерзли руки и лицо, он их словно больше не ощущал; потому то и дело останавливался, дышал на ладони, щипал щеки — впрочем, безо всякого результата.
Крики Леубе доносились все реже, а потом и вовсе стихли. Временами Арчимбольди принимал желаемое за действительное и ему казалось, что вот, Ингеборг сидит на обочине и смотрит в открывающиеся по сторонам пропасти, но, когда приближался, оказывалось, что это только камень или сосенка, опрокинутая ветром. На половине пути фонарь погас, и он положил его в карман куртки, пусть и очень хотел выкинуть куда-нибудь на снежный склон. С другой стороны, луна так хорошо светила, что фонарь был не нужен. В голове промелькнуло: она покончила жизнь самоубийством? Или это был несчастный случай? Он сошел с дороги и попробовал снег на ощупь. Кое-где он проваливался до колен. В других местах, ближе к горным проходам, проваливался до пояса. Он представил, как Ингеборг идет и не смотрит под ноги. Вот она подходит к краю ущелья. Спотыкается. Падает. Он сделал то же самое. Тем не менее лунный свет заливал только дорогу: в глубине теснин все было черно, бесформенно черно, и там едва угадывались неразличимые объемы и силуэты.