За экраном
Шрифт:
Собрались кооператоры в Орджоникидзе. А вечером – в кругу осетин, чеченцев, ингушей, кабардинцев, черкесов – мы сидели за длинными столами в саду, уже не один бурдюк был осушен и не один баран исчез со стола, когда кто-то встал и сказал: «Я предлагаю выпить этот бокал за здоровье первого народного комиссара национальностей, нашего вождя Сталина!»
Все поднялись в едином порыве, но старый осетин, подняв обе руки к небу, как в мечети, проговорил:
– Мы не можем пить этот бокал, слишком маленькие мы люди – ничтожные кооператоры, – чтобы пить за великого из великих…
Сразу стало тихо. Никто ни слова не промолвил, и все поставили бокалы на стол. Наступила томительная пауза, и тогда приехавший вместе со мной бывалый фотокорреспондент Геня Гер поднялся с бокалом и сказал:
– Ну тогда я предлагаю выпить за мои башмаки.
Я замер в ожидании скандала. Ведь все уже были на взводе. Но Генрих закончил:
– Башмаки, которые уже сносились, прежде чем меня привели в столь приятное и веселое общество. Выпьем.
Никаких сомнений тост не вызвал даже у премудрого осетина. Мы осушили бокалы и поспешили разойтись. Мне и сейчас трудно сказать, что тогда имел в виду этот хмурый осетин, когда предостерегал маленьких людей пить за здоровье великих…
Жизнь моя протекала полезно и приятно. Я стал вполне самостоятелен в выборе тем, многое повидал, мои корреспонденции читались, обсуждались, на них реагировали. И я вновь писал – «по следам напечатанного», «что было и что стало»…
Уже в то время зарождались и развивались закрытые распределители. Я был прикреплен к распределителю крайисполкома и, кроме того, как корреспондент «С.К.Т.» – к закрытому магазину крайпотребсоюза. Паек был, по тем временам, неплохой и существенно дополнял семейный стол, а иногда и стол моих друзей. Гонорар был тоже вполне приличный. Подписывался я для «С.К.Т.» – «И. Югов», для «ЛИ» – «И. Веров», а для «За рулем» – «И. Жозин».
Однако приближалась зима. Слякоть, дожди. В цветнике стало пусто, курортники разъезжались. Стало скучно. Зимой никуда не поедешь – да я и не собирался на всю жизнь быть собственностью какой-то газеты. Надо было уезжать. В Москву, в Москву…
Стал я подыскивать заместителя, готовиться к отъезду. Заместителя нашел – это был Леня Попов, приятель моего брата Левы. Он не попал в институт и начал работать репортером в местной газете. Я написал убедительное письмо в редакцию, получил согласие на Леню. С моей легкой руки он не только стал журналистом, но после войны был даже редактором краевой газеты, а сейчас уже на пенсии как заслуженный журналист.
Я же сложил свой несложный скарб в фибровый чемодан. Правда, увозил я в Москву три сувенира. Кавказский пояс с серебряной чеканкой и маленький кинжал – подарок мастеров Кубани, привезенный мне после того, как в горный аул пришел мой очерк, и мягкие кавказские сапоги прекрасной выделки (потом я видел такие только на танцорах кабардинского ансамбля). Я долго носил их в Москве, уже в аспирантуре, и устал отвечать, где достал сапоги с такими голенищами, обтягивающими ногу. Да, самое главное. В жаркий июльский день в темной лавке сельпо я увидел несколько полушубков. Она лежали уже давно – канадские, для лесорубов, – полушубки в крае, изнывающем от жары и отсутствия леса! Путь их из Канады в Нальчик представлялся неисповедимым, а спроса на них, естественно, не было. Чабаны предпочитали заворачиваться в бурки. К радости продавца, я решил полушубок купить. Он долго примерял на меня все семь штук, имевшихся в наличии. Один был как влитой, и я вышел в белой апашке на улицу, держа под мышкой полушубок…
Итак, трофеи были втиснуты в чемодан. Жареная курица и пирожки – в корзинку. Плотная толпа друзей, почитательниц и родственников заполнила в декабре пятигорский перрон, провожая меня в Москву.
В ту пору поезда в Москву шли больше двух суток. Никаких купированных вагонов не было. Даже получить постельное белье считалось счастьем. Поезда на больших станциях стояли по часу. В Ростове и Харькове можно было пообедать. За Ростовом и в Таганроге покупали рыбцов, вяленых и копченых, летом – огромные арбузы и дыни. После Курска и Орла – яблоки, зимой моченые и соленые. Индюшек, гусей и кур хватали у подошедших баб с обратной стороны вагона, так как по перрону бегала железнодорожная милиция. Поезд, груженный снедью и разносолами, двигался к Москве, везя дары Северного Кавказа и Украины.
Где-то после Понырей вместе с запахом дичи и моченых яблок в вагон стали просачиваться тяжелые и тревожные вести.
Еще никто ничего не знал, но что-то спрашивали, перешептывались, и шумливый, сытый, чуть пьяный поезд вдруг затих. Кто-то из соседей, зайдя к нам, вдруг спросил:
– Не слышали? Говорят… убили Кирова?
Весть была настолько ошеломляющей, что все зашумели:
– Треп какой-то! Не может быть!.. Кирова? Да его все любят! Что вы?! Такого человека? Да кто?!
Я без пальто, несмотря на мороз, на первой же станции выскочил и побежал в ОГПУ… Открыл дверь. В маленькой комнате сидели два гэпэушника. Я подошел к старшему:
– Кирова убили… Это правда? В поезде говорят.
Оба так посмотрели на меня, что на минуту стало страшно. Какой черт меня понес?! Оба молчали. Уйти, не получив ответа, я не мог и стоял, ловя на себе их подозрительные взгляды.
– А вы кто такой? Документы…
Мои корреспондентские удостоверения, которые томительно долго они вдвоем рассматривали, все-таки меня спасли. Раздался второй звонок. Я был без пальто, вещи в вагоне.
– Правда или контрреволюционные слухи распускают? – рявкнул я, неожиданно для самого себя.
Капитан протянул мне документы:
– Застрелили.
Я вскочил на площадку тронувшегося поезда. Еще не отдавая себе отчета в случившемся – не умом, а сердцем, – я почувствовал, что произошло что-то страшное, неотвратимое. Тоска и страх сжали сердце в предчувствии какого-то слепого, карающего несчастья, надвигающегося на страну.
Москва встретила меня траурными флагами и какой-то сосредоточенной тревогой на лицах встречающих поезд людей: носильщиков, извозчиков.
Начался новый этап жизни. Через месяц или два я распрощался с журналистикой. Ушел, видимо, своевременно – сам поняв то, о чем мне сказал несколько лет спустя Николай Погодин:
– Из газеты надо уходить, как из цирка, – пока не подорвешься…
Я ушел, не подорвавшись. Я бы сказал, в самое время: когда вчера еще рано, а завтра – уже поздно.
У членов партии был путь наверх: и здесь все определялось не только литературными способностями, но энергией, изворотливостью, политическим нюхом, стремлением во что бы то ни стало и несмотря ни на что сделать карьеру или же истинной влюбленностью в сам темп редакционного круговорота. Действительно, все те партийные журналисты, которых не смела волна тридцать седьмого и которых не добили в сорок восьмом, стали редакторами газет, директорами издательств, партийными работниками, вплоть до секретарей ЦК – куда вознесла та же волна тридцать седьмого года, скажем, Михайлова.