Стужа
Шрифт:
Гесту отвели комнатку над конюшней, что стояла рядом с церковью; там он будет ночевать, днем же его место в Хладире. В ярловой усадьбе он будет представляться личным Эйстейновым слугой-свейном и должен держать язык за зубами, безропотно выполняя все, что прикажут, как раб-трэль. Гест, не прекословя, принял означенные условия, скользнул взглядом по сонной серой реке, которая вкупе с морем превращала мыс — и город — в этакий каплевидный полуостров; наверно, здесь легко держать оборону, но, с другой стороны, и сбежать отсюда непросто, мелькнуло у него в голове. Хотя, в сущности, ни то ни другое его ничуть не заботило.
— Я голоден, — сказал он.
И Кнут священник накормил его, правда, сперва велел помолиться, а после смиренно поблагодарить, сам же с плохо скрытым презрением наблюдал, как он ест.
Всю зиму Гест исправно выполнял уговор, сидел за спиною Эйстейна, когда тот трапезничал с дружиной или с иными важными особами, и подле него, когда он трапезничал один, спал в Хладире на лавке у дверей Эйстейновой опочивальни, чистил ему платье и оружие, обихаживал лошадей, как слуга, и рот открывал редко. Однако ж смотрел во все глаза и слушал во все уши, особенно когда поблизости случались прославленные скальды — Халльдор Некрещеный, Эйольв Дадаскальд, а тем паче Скули сын Торстейна, внук Эгиля Скаллагримссона, не только легендарный воин (при Свольде он сражался на носу «Железного Барди»), но поистине неиссякаемый кладезь стихов о давних конунгах и ярлах, каковые охотно произносил, только попроси. В особенности высоко Гест ценил знаменитую «Бандадрапу» [33] Эйольва, где рассказывалось о том, как Эйрик ярл всего лишь двенадцати лет от роду убил отцова тестя, после чего бежал в Данию и начал свои достославные военные походы, на веки веков останется в памяти поколений взятие викингской крепости Йомсборг на заливе Хьёрунгаваг. Гест наизусть запомнил эти стихи, все до единого.
33
Драпа — хвалебная скальдическая песнь, отличавшаяся особенно сложной формой.
Несколько раз довелось ему видеть с близкого расстояния и ярла, Эйрика сына Хакона, который произвел на него огромное впечатление — достоинством в осанке, лице и всей наружности, какого он не ощущал ни в ком другом, даже в Снорри Годи; о ярле Гест сложил множество стихов, но вслух их не произносил, только бормотал себе под нос и досадовал, что в этой стране он всего-навсего жалкий беглец, непрошеный гость, которого всяк может выгнать прочь, а ему хотелось заделаться скальдом, окруженным почетом и осыпаемым богатыми дарами, — словом, он опять мечтал о несбыточном.
Кнут священник хоть и не сразу, но приметил его восхищение ярлом и однажды вечером сказал, что на самом-то деле Эйрик просто смехотворный спесивец и запомнится разве только кровавыми банями, которые учинял и из которых умудрялся выйти живым.
— Он ведь ни во что не верит, — сказал Кнут. — И не собирается употреблять свою власть для иных целей, кроме удержания оной.
Гест счел, что это заявление вполне под стать трусоватой и кроткой натуре клирика, но не тому грандиозному впечатлению, какое составилось у него о ярле. Однако Эйстейн тоже усмехнулся, узнавши мнение Кнута, и рассказал Гесту, что, принимая крещение, отец его, он сам и братья поклялись в вечной верности конунгу Олаву и Белому Христу и с той поры не ведали сомнений ни в чем, небесном ли, земном ли, и не испытывали страха.
Но Гест только головой покачал и сказал, ему-де странно, что Эйстейн служит такому государю, как Эйрик, ведь тот был заклятым врагом конунга Олава и убил его.
Эйстейн с любопытством взглянул на него и ответил, что не он решает, кому властвовать в Норвегии.
— А кто же тогда? — спросил Гест. — Если не дружина?
Эйстейн рассмеялся:
— У Господа наверняка есть свой замысел и насчет Эйрика.
Он закончил разговор, привычно напустив на себя непроницаемый вид, — для Геста это был знак оставить его в покое.
Той осенью корабли из Исландии не приходили, и в жизни Геста мало что менялось, если не считать того, что он наконец забыл о голоде и снова ощутил малую толику защищенности, какой не ведал с той давней поры, когда Хитарау, словно сама вечность, с шумом мчалась сквозь его детство. Иной раз Эйстейн с дружиной уходил из города, и тогда Гест жил в конюшне возле церкви, которую Кнут священник втайне именовал церковью Олава, хотя так называлась совсем другая, построенная по личному распоряжению конунга; впрочем, церковная жизнь в обоих храмах сейчас не слишком процветала. В иных случаях Гест обретался в Хладире, и дружинники мало-помалу привыкли к нему, вернее сказать, к невысокой тени, что неотступно следовала за гордым Эйстейном сыном Эйда, подавала ему оружие и кружки с пивом, словно испытывая от этого особую радость, — рабская душонка, покорный, бессловесный норвежский пес, как и было задумано.
Шло время, и Эйстейн постепенно оценил Гестов ум, частенько, понятно наедине, называл его светлой головой и не скрывал, что любит потолковать с ним, особенно о новой вере, хотя эта тема интересовала Геста куда меньше, нежели саги и стихи, слышанные от скальдов. Но он по-прежнему, как наяву, видел перед собою ковры на стенах в доме Эйнара из Оркадаля, отчего все его существо охватывало смутное беспокойство, последний отголосок не то голода, не то стужи. И вот в одну из рождественских ночей Эйстейн разбудил его и сказал, что они пойдут в церковь к Кнуту священнику послушать мессу.
Клирик, недовольный безразличным отношением Геста к Господу, при всяком удобном случае изводил его своими sermo necessaria, то бишь нравоучительными проповедями. Вот и эту полуночную мессу он начал с вполне заслуженной нотации, обращенной ко всей дрожащей от холода пастве:
— Я сильно подозреваю, что для кой-кого из вас напев церковных колоколов значит не многим больше, чем блеяние овцы или мычанье коровы… Но когда родился Христос, весь мир был переписан в документы, в том числе и норвежцы, сколь ни были они тогда сбиты с толку, и арапы, и русичи, и трэли, и конунги… А отсюда явствует, что Сам Господь вписал имена избранных Своих в Книгу жизни! И не случайно родился Христос в Вифлееме, ибо слово это означает «дом хлеба», а Сам Господь сказал: Я есмь хлеб живой, сошедший с небес…
Гесту эти слова понравились, они нахлынули на него с тем же рокочущим шумом, как стихи или истории. А когда паства причастилась таинства евхаристии, вкусила от тела Господня, Эйстейн сказал ему, что сейчас они пойдут в дом Кнута и подождут там, клирик хочет с ними поговорить.
Было уже далеко за полночь, ясно и очень морозно. Эйстейн разжег огонь в очаге, поставил на стол еду. Вскоре пришел Кнут и, устремив горящий взгляд на Геста, сказал:
— Христос прямо с креста сошел во ад к умершим. Он распахнул огромные железные врата, попрал пятою сатану и оковал его огненными цепями. Засим простер Он руку Свою над всеми праведными душами из всех времен и всех народов и вывел их из царства мертвых, как я много раз тебе рассказывал, только ты не слушал. Но дело в том, что Он еще и даровал людям свободную волю, а стало быть, поставил их превыше ангелов, у коих нет иной воли, кроме воли Господа, и сделал так, чтоб был мир меж ними, мир меж теми, понятно, что обладают доброю волей, вот и хочу я спросить тебя, Торгест сын Торхалли, есть ли у тебя добрая воля.
Клирик прищелкнул языком, словно желая удостовериться, что слова его имели надлежащий вкус, но ответа явно не ожидал, поскольку тотчас взглянул на еду, выставленную Эйстейном, взял ломоть хлеба, полюбовался им, ровно откровением, и сказал, что теперь Гест может задать ему вопрос.
Гест недоуменно воззрился на Кнута. Никаких вопросов у него не было, и он лишь пробормотал, что месса вышла на славу, в особенности же ему запало в память сказанное Кнутом про слова, которые могут означать и то, что означают, и совсем другое…