Предатели
Шрифт:
Хорошо, что я все-таки работаю головой. А еще лучше, что последние годы я работал в команде таких же, как и я, умников. И делали мы не приложения для мобильных телефонов, а программы для правительственных и не очень организаций.
Я делаю себе сразу две чашки кофе, заливаю их в термос и усаживаюсь за ноут и первым делом открываю зашифрованный чат, куда пригласил шестерых башковитых и не задающих вопросы товарищей. Они уже в курсе, что требуется сделать, и когда я бегло пробегаю взглядом по переписке, нахожу пару абсолютно рабочих вариантов.
Вношу коррективы, и еще раз озвучиваю цену за молчание и за скорость.
Хотя в среде программеров не принято трепать языком, потому что если ты нормальный чувак и хочешь работать — будешь беречь репутацию. А она часто зависит от твоего умения помалкивать и не сливать инфу конкурентам. Так что, эта шестерка трепать языками не будет.
О том, что сзади меня появляется какое-то движение я понимаю ровно в ту же секунду, что и замечаю очень яркий оранжевый рассвет за окном.
Поворачиваюсь, на рефлексах сразу прикидываю, как защититься и…
Капитошка стоит сзади и, прижимая к груди явно очень тяжелую для ее детских силенок подушку, сонно зевает.
А потом медленно, как разбуженный котенок, топает в мою сторону, влезает на руки, обнимает меня за шею и почти мгновенно засыпает.
Глава 56: Рэйн
Наверное, сейчас об объективности вспоминать уже поздно, но мне кажется, что я знал, чья Алекса дочь, едва взглянув на нее. Потому что на островского она не была похожа абсолютно. Тогда я списал все на попытку просто защитить себя от того факта, что пока я четыре года бредил Анфисой, она преспокойно трахалась с другим мужиком и даже родила от него, хоть это было почти чудо.
Но я же всегда видел, что у Алексы веснушки — как у меня.
Те, что я получил в наследство от матери.
Видел, что волосы у нее, хоть и светлые, как у Анфисы, но с выразительной рыжиной — как у меня.
А еще, когда она посмотрела на меня и взяла за руку, я почувствовал свое, родное.
Мое.
То, что я должен защищать всегда и ото всех, любой ценой.
Я даже пошевелиться боюсь, чтобы не разбудить Единорожку, так мило и смешно она сопит. Я, хоть и рос мелким зверенышем, никогда не обижал тех, кто слабее. И насмотрелся на таких же, как и сам, никому не нужных детей, некоторым из которых было намного меньше лет, чем мне. Нет, их не выгоняли из дома, просто спившимся и сколовшимся родителям стало плевать, где их дети, одеты ли они, накормлены ли и все ли у них хорошо.
Тогда-то я и понял, что быть отцом — это огромная ответственность.
И до последних недель был уверен, что отцом никогда не стану. Не потому что не люблю детей, а потому что до усрачки боюсь не стать достаточно хорошим отцом для своего ребенка.
Может поэтому, когда Алекса ворочается и я хочу убрать упавшие ей на лицо и щекочущие кончик носа волосы, мои пальцы предательски дрожат.
— А я не сплю, — говорит она через пару секунд, и зевает, широко, по детски непосредственно, даже и не думая прикрыть рот рукой. — Доблое утро.
— Привет, Единорожка. — Наверняка сейчас у меня улыбка просто до ушей.
— Есть хочу, — сразу же заявляет она и смешно шмыгает носом.
— Я тоже, — отвечаю заговорщицким шепотом и, взяв ее поудобнее, встаю. До чего же легкая, как будто тряпичная кукла, только размером с трехлетнюю девочку. — Только сначала умывать нос и чистить зубы. Что хочешь на завтрак?
— Булгел, — не с первой попытки, но все-таки говорит она. По слогам, с триумфальным ударением в конце, мол, большая молодец, потому что смогла.
— Мама нам тогда головы поотрывает.
Единорожка согласно кивает.
Сначала приношу в ванну табуретку, потом ставлю на нее Единорожку, чтобы сама достала и до зубной пасты, и до щетки. Сосредоточенно, положенные две минуты, чистим зубы. Потом, даже не договариваясь, выставляем языки и чистим их тоже.
Единорожка смеется, когда случайно надувает из зубной пасты розовый пузырь.
Я хочу, чтобы она знала, что это я — ее отец. Но не знаю, как сказать.
У меня нет слов, которыми я бы смог объяснить маленькому ребенку. Почему все эти годы ее обижал большой здоровый мужик, которого она считала своим папой, а я — ее настоящий отец, жил хер знает где, трахал разных телок, зарабатывал бабло и думал, что когда помру, все мое добро перейдет в какой-то фонд помощи бездомным.
Мы вместе идем на кухню, где Алекса тоже не собирается оставаться в стороне и, подтягивая стул к кухонной стойке, на которой я как раз разложил все необходимые для омлета продукты, садиться рядом.
— Может, горячий шоколад? — предлагаю я, поглядывая в сторону двери, как будто не хочу, чтобы нас подслушали. — Пока мама не видит.
— Да! — пищит мелкая и я журю ее, что партизанкой ей точно не стать.
Я помню, как готовила горячий шоколад моя мама: разогревала молоко, добавляла туда какао и пару ложек растопленной шоколадной плитки. Делаю все в точности, как подсказывает память и даже удивляюсь, что когда Алекса, взяв тяжелую чашку двумя ручонками, делает первый глоток, на ее лице появляется довольная, как у того котенка из рекламы, улыбка.
Достаю телефон и быстро делаю пару снимков.
Показываю один и она хихикает, смешно икая.
— Усы, — смеется и ещё глубже окунает верхнюю губу в чашку. Хвастается полученным результатом, я делаю еще пару фоток и потом она задет вопрос, к которому я оказываюсь вообще не готов: — Ты любись мою маму?
Что ответить ребенку, когда она так предано смотрит тебе в глаза и по-детски наивно дает понять, что поверит всему, что ей скажут?
Я беру Единорожку под подмышки, пересаживаю прямо на стол и сам наклоняюсь перед ней, чтобы смотреть прямо в глаза. Она деловито слизывает с верхней губы остатки шоколадных усов и, крепко зажав чашку в обеих ладошках, терпеливо ждет.
Этот ответ важен не только для нее.
Он основополагающий для меня самого.
Всегда думал, что любовь и все эти высокие чувства их пафосных книг, не свалятся мне на голову просто так, из ниоткуда. В моем воображении все должно было случиться логично и предсказуемо: хорошая девушка, с которой мы будем на одной волне, определенный промежуток времени, который успеем провести вместе, хороший секс. К чувствам должна была провести цепочка событий и закономерности. Как в математике: одно число, помноженное на другое, может дать только третье, даже если двигать их местами сколько угодно раз.