Преданное сердце
Шрифт:
Чем больше я читал, тем чаще возвращался к Ивлину Во, Грэму Грину и Уокеру Перси. Что мне нравилось в их книгах? Наверно, то, что их персонажами были павшие католики, которые, поняв изъяны своей веры, продолжали держаться за нее. Не находился ли я в том же самом положении? В конце концов, мы, принадлежавшие епископальной церкви, тоже считали себя католиками, а томиться духом в Нашвилле можно с тем же успехом, что и в Англии, в Африке или в Новом Орлеане. Некоторое время, приходя в церковь на утреннюю службу, я чувствовал себя персонажем какого-то романа. Я наслаждался красотой обрядов и тихонько про себя смеялся, воображая, как вскипели бы от негодования атеисты при виде отправления наших таинств. Пусть беснуются, пусть обличают: наша несообразность мудрее их логики. Я буквально ждал, чтобы какой-нибудь писатель заметил мою улыбку, когда присутствующие причащались святых даров.
Это была хорошая игра, но и от нее, как и от других игр, которые я придумывал, чтобы скоротать время в церкви, я в конце концов устал, и мой разум начал отчаянные поиски новых забав. Однажды, в холодный осенний денек, я принялся считать, сколько в церкви дамских шляпок. Этим я занимался во время чтения первого отрывка из Библии и благодарственной молитвы. Когда же перешли к чтению второго отрывка, я взялся за подсчет мужей, которые были ниже своих жен. Впереди таких имелось четверо. К началу чтения Апостольского символа веры я стал делать попытки как-то выгнуть шею, чтобы посмотреть, есть ли низкорослые мужья сзади, но Сара Луиза прошептала: "Будь добр, прекрати глазеть", и я снова уставился перед собой. Потерпев неудачу в этом предприятии, мой разум пошел иным путем. "А как тебе вот такая игра? – предложил он. – Спроси-ка себя, чему ты, собственно, из всего этого веришь". Идея показалась мне оригинальной, и когда читали заключительную молитву, я снова прошелся по всему Символу веры, часть за частью. Верил ли я этому? Я удивился, обнаружив, что несомненным для меня было лишь одно: жил на свете римский наместник по имени Понтий Пилат. Весьма вероятно, что жил и человек по имени Иисус, чью мать, может быть, звали Мария, а может быть, и не было этого Иисуса, "распятого за ны при Понтийстом Пилате, и страдавша, и погребенна". И сколько я ни старался, больше ни с чем согласиться не мог. В остальное верилось примерно так же, как в то, что луну делают из голландского сыра.
Это открытие меня ошеломило. Но было ли оно чем-то новым? Нет: я просто никогда не спрашивал себя, во что же я верю, когда в церкви вместе со всеми начинал произносить "Верую…" Чем яснее я осознавал, как ничтожна моя вера, тем больше ощущал себя клятвопреступником. Как я мог, словно попугай, повторять Символ веры, да еще объяснять его детишкам в воскресной школе, и при этом ни разу не задаться вопросом: а сам-то я считаю ли его истиной? Вскоре после этого события во время одной из ежедневных пробежек мне в голову пришло такое рассуждение: если Бог услышит, что я произношу Символ веры, тогда все в порядке, а если не услышит, то тоже не страшно, потому что в этом случае все происходящее в церкви вообще не имеет никакого значения. Я почувствовал какую-то иезуитскую радость от того, что так удачно вырвался из этой ловушки, но когда в следующее воскресенье в церкви начали читать Символ веры, меня снова охватило ощущение вины.
В тот вечер, сидя в кабинете и читая про очередного католика, погрязшего в грехе и пьянстве, но упорно цепляющегося за свою веру, я решил, что, вероятно, художественная литература – это не то, что мне нужно. Я ведь искал ответы, а их можно найти только в плохих романах. Почему бы не обратиться за помощью к теологам? В конце концов, это их дело – поддержать пошатнувшуюся веру. В воскресной школе, в классах для взрослых, чаще других упоминали некоего Пола Тиллиха. Может быть, он меня направит? На следующий день я взял в библиотеке несколько его трудов и углубился в чтение.
Вера, писал Тиллих, подразумевает предельную сопричастность. Ей требуется отдаться полностью, она же обещает полную реализацию способностей. Если ваша вера истинна, значит, у вас предельная сопричастность к предельному; если же ваша вера идолопоклонническая, значит, вы подняли конечные реальности до уровня предельного. Даже Символ веры – Апостольский, Никейский или какой-нибудь еще – не является предельным, он лишь указывает путь к предельному. Христианин может верить Библии, если хочет, но он не обязан этого делать. Вера есть нечто большее, чем доверие к авторитетам. Вера – это ощущение предельной сопричастности всем вашим существом. Выразить же предельную сопричастность можно единственно при помощи символов, главным из которых является Бог. Какой символ лучше всего соответствует значению веры? Какой символ выражает предельное, не будучи при этом идолопоклонническим? Вот это-то и есть главная проблема в религии, а вовсе не существование Бога. Для символизации Бога используются мифы, но если вы воспринимаете мифы всерьез, вы, так сказать, «ломаете» их, иными словами, начинаете осознавать, что это символы. Ретрограды сопротивляются и утверждают, что действительно было и непорочное зачатие, я воскресение, и вознесение, и все такое прочее. Христианский миф был-таки сломан, но он все еще остается мифом – иначе христианство не выражало бы предельной сопричастности.
Я читал Тиллиха, и мне было приятно, что я почти со всем согласен. Он писал так разумно: не бил в барабан, не тряс бубном, не подсовывал читателю какие-то сказки. Чуть ли не на каждой странице я наталкивался на собственные мысли. Я-то боялся, что мысли эти богохульные, а они – вот, пожалуйста, выражены словами, и не кем-нибудь, а великим богословом. Меня согревало сознание того, что мой ум не отстает от его ума, что почти все, что приходило в голову ему, приходило и мне. Правда, изъяснялся Тиллих специальным языком, но все равно между нами было много общего. Не прозевал ли я своего призвания?
В этом приятном заблуждении я находился недолго. Через несколько дней, когда я во время очередной пробежки размышлял о близости наших с Тиллихом взглядов, правда поразила меня как гром. Да ведь Тиллих верит не больше моего! Он так же запутался, как и я! Просто он выразил сомнения и надежды вычурным языком – вот и все. Еще в университете я заметил: чем меньше человек уверен в том, что он излагает, тем заковыристее он это делает. То же самое я наблюдал и в армии, и когда работал в банке. Тиллих – обманщик, прикрывающий свой обман всяким словесным туманом. Почему его только никто не разоблачил?! Предельная сопричастность, фрагментарная интеграция, дезинтеграция болезни во всех измерениях существа, в терминах большей или меньшей вероятности, онтологические требования подчинения ритуальным методам, реакция спиритуальной автономии – Боже, какая выспренность! Он мог бы выразить все это простым английским языком – только тогда бы все увидели, что сказать-то ему, в сущности, нечего.
Но, может быть, это только Тиллих такой? Я притащил из библиотеки целую груду книг Рудольфа Бультмана, и что же я обнаружил, едва начав читать? Этот верил еще меньше Тиллиха. Бросьте вы все эти мифы, затемняющие смысл Библии, говорил Бультман, поинтересуйтесь-ка лучше их значением. А если вас интересует человеческая ситуация, попробуйте заглянуть в Хайдеггера. Да, для того, кто попытается разобраться в апостольском Символе веры, пользы от Бультмана ноль. А как насчет Карла Барта? У него, я слышал, как и у Бультмана, какие-то нелады с либералами. И я углубился в Барта, в его теологию кризиса, и, действительно, увидел, что это совсем другое. Страшные перипетии нашего века, писал Барт, заставили многих людей сомневаться как в Боге, так и в прежних способах объяснения его существования; Бог есть неведомый Бог, а откровение лежит за пределами истории и философии; наша надежда в откровении, а не в разуме. Все это звучало неплохо, но если то, о чем говорит Символ веры, лежит за пределами истории, значит, это миф, и мы снова возвращаемся туда, откуда начали. Потом я попробовал почитать Рейнхольда Нибура. Продравшись сквозь множество страниц, посвященных власти, любви и справедливости, я в результате обнаружил, что и у Нибура нет никаких ответов. Возможно, эти господа писали свои труды с самыми лучшими намерениями, но как они могли читать Символ веры и сохранять при этом серьезное выражения лица? Проведя в их обществе несколько месяцев, я пришел к выводу, что все они – просто шарлатаны. Лишь богословский апломб да громкие слова мешали увидеть, что они не имеют ни малейшего представления о том, что пишут.
Поскольку книги не принесли мне никакой пользы, надо было искать помощи где-нибудь еще. А что если обратиться к человеку, к которому, к слову сказать, мне следовало бы пойти с самого начала – к моему священнику? Эта мысль и раньше приходила мне в голову, но я относился к ней с осторожностью. Приход наш обслуживал отец Петтигрю – проще говоря, Пол, – и был он, что называется, душа-человек. Он жил раньше в Мемфисе, что не так уж далеко от Нашвилла, учился в одно время со мной, поэтому у нас была масса общих знакомых. Пол занимался продажей облигаций, когда однажды услышал глас свыше, призвавший его в священнослужители. Мы уже так много лет работали вместе над церковным бюджетом, так часто обменивались церковными слухами и выпили столько стаканчиков в его кабинете после заседаний приходского совета, что просить его о пастырском попечении мне страшно не хотелось: в таком деле требуется не друг-приятель, а солидный, по-отечески настроенный человек. Но делать было нечего: лучше уж раскрыть душу перед Полом, чем маяться во время воскресной службы.
Как обычно, собрание приходского совета состоялось в первый понедельник следующего месяца. Мы начали в полшестого и прозаседали, с перерывом на ужин, до полдесятого, разбирая вопросы бюджета, строительства и церковного обучения. Так уж повелось: все это можно было обсудить за пятнадцать минут, но собрание тянулось мучительно долго. Когда оно кончилось, Пол попросил меня задержаться на несколько минут, чтобы обговорить кое-какие детали бюджета. В кабинете он достал бутылку виски; ни о каком бюджете, разумеется, не было и речи.