Переселенцы
Шрифт:
– Ладно, мужики, уж в другой раз дорасскажу, пусть молодые повеселятся – мы ране-то таки же были!
Афанасий не унимался и петухом ударялся в спор:
– Да неуж мы таки же были?! Мне вот в молодости даже на игрища ходить некогда было! А им нынче больно воли много дадено, вот они безобразия всякие и наводят да фулюганят….
Дедко Трофим усмехался:
– Ой ты, Афоня! И у нас всякое было, и доброе, и худое! Тоже в праздники, бывало, колья с огородов повыдергиваем и ну понужать, особенно самые драчливые! А на этих-то ребят с чего ты взъерепенился? Они ведь не фулюганят, а просто зашли повеселиться…
– Потатчик ты, дедко Трофим! Это у вас тут так было, а у нас на Новгородчине народ добрый, и никаких каторжан отродясь не водилось!
…Про каторжан в Прядеиной помаленьку стали забывать. Люди в деревне все перемешались, особенно после пожара. Женихи-зареченцы часто брали невест из Каторжанской слободки. За два с половиной десятка лет и название-то это забываться стало. Прядеинцы строились теперь кому где любо и где позволяло место.
Новых поселенцев-каторжан в Прядеину больше не пригоняли, а отвели им место за четыре версты от деревни, там они рубили лес и строились, и теперь на дороге в Харлово образовалась целая деревня – Галишева, а потом и другие – Крестовка, Ваганова, Сосновка.
Уже большинство населения округи стало местным: люди родились и выросли в Зауралье. Только иной раз по праздникам захмелевшие старики затянут заунывную каторжанскую песню… Или – опять же под пьяную лавочку – какой-нибудь девяностолетний дед распетушится и, размахивая костлявыми руками и шамкая ртом, пустится в рассказы о былых разбоях на большой дороге.
Но иные старики рассказывали много достоверного и диковинного о Сибири, Забайкалье, об Иркутской стороне, о золотых рудниках и приисках.
В пожарнице, когда Афанасий и дедко Трофим принимались спорить, все старались примирить спорщиков и усовестить занозистого Афанасия. Мир вскоре водворялся, и все сидели по лавкам и смотрели и слушали, как веселится и поет молодежь.
Если мужики тайком приносили кумышки, то и сами начинали петь; парни и девки из уважения к старшим кончали пляски и тоже пели песни, получался стройный хор. Трофим сразу слышал, если кто пел не в лад, и такому советовал лучше помалкивать и слушать других.
– Слыхали, как ладно мы спели – ничуть не хуже церковного хора!
Кто-то спросил со смешком:
– А че бы ты, дедко, в церкве-то запел? "Солнце всходит и заходит"? Али "Бежал бродяга с Сахалина"? Непременно бы тебя регентом* поставили…
– Говоришь ты, паря, неладно – регент не поет, он только рукам машет!
– Дак он ведь не занапрасно машет, а как правильно петь показывает!
– Вот когда в Прядеиной церкву построят, там и будем петь…
– Так ты че, кум, в церкву-то прямо с бутылкой пойдешь? Ведь без нее ты и петь не станешь…
Тут Афанасий, не выдержав, брал свою палку и хлопал дверью пожарницы.
…Самый веселый день масленицы – последнее воскресенье, соловник. В соловник всяк успевает напиться, наесться, навеселиться – и стар, и млад. Ещё с утра или накануне делают огромное соломенное чучело в виде толстой бабы с размалёванной рожей, шьют ей из тряпья сарафан и кофту.
Делают чучело масленицы у кого-нибудь во дворе или в пригоне. К соловнику настряпывают много блинов: в этот день блины – первейшая закуска.
На берег Кирги привозят много сушняка и дров. Уже с обеда все – на реке. Разводят несколько костров, каждый – на две-три семьи. Тому, кто первым разожжет костер, назначается приз.
И вот, когда все костры на реке уже горят, из ворот чьего-нибудь двора вывозят чучело, а то и два-три соломенных чучела масленицы. Вывозят на санях с лыковой или мочальной упряжью. За санями идут люди, поддерживающие чучело палками, чтобы оно не свалилось с саней.
На берегу чучело поджигают, причем это делает тот, кто прежде других сумел разложить свой костёр. Пока соломенная баба горит, все пляшут вокруг и веселятся, кто во что горазд. Сжигают масленицу, провожая студеную зиму, в русских деревнях испокон веков.
На каждом костре пекутся и шипят масленые блины под крепчайший первач, кумышку и пиво разных сортов. Веселье продолжается до глубокой ночи.
Молодожены Елпановы по случаю масленицы тоже веселились и отдыхали. Съездили в гости в Ирбитскую слободу, Елена повидала всех своих бывших подруг и знакомых.
Когда гостили у Овсянниковых, еленина мачеха стала просить у нее взаймы денег, но теперь всеми деньгами распоряжался Пётр. Он взаймы дать отказался, сделав при этом такой вид, что Овсянниковы сразу поняли: на помощь зятя рассчитывать нечего не только сейчас, но и впредь.
На обратном пути заехали в Киргу, к зятю Платону. Они с Настасьей жили теперь только с хозяйства, торговля захирела совсем; никакого ремесла Платон не знал. Погостив недолго в Кирге, переночевали и рано утром поехали домой: дома много работы было – приготовить к севу сохи и бороны, починить всю сбрую; немало дел накопилось в мастерской, в кузнице и на заимке.
…Мало-помалу Елена стала привыкать к новому дому, к новому домашнему укладу. В доме свёкра никто ни минуты не сидел без дела. Пётр часто с утра уезжал на заимку и возвращался затемно. Он все никак не мог привыкнуть к мысли, что теперь он – женатый человек, глава семьи, хотя пока и небольшой.
Женским чутьём Елена чувствовала, что надо подождать какое-то время, чтобы он привык к семейной жизни. Ведь богатый и завидный жених пошел под венец поздновато – почти тридцати лет.
Когда Петра долго не было, Елена то и дела выбегала на улицу – не едет ли муж. Когда наконец слышались топот копыт и фырканье Буяна, а следом Петр въезжал во двор, она радосто выбегала на крыльцо, помогала мужу распрягать рысака и без умолку говорила…
Пётр и так-то редко бывал ласковым с ней, но тут сухо обрывал: