Оставь надежду... или душу
Шрифт:
— Спасибо, — обрадовался Игнат (или не Игнат?).
Слепухин кивнул приветственно семейнику и, закурив, улегся поверх одеяла. Подумаешь, черпачок размазни… Давали бы хоть сахар положняковый — тогда жалко, а так — сунут в шлюмке полусладкую водицу, мол, вот вам сахар ваш… Тюха будет — и ладно… Обходится ведь Квадрат как-то, значит, и он перебьется… А что, если Квадрату шнырь в баночке его баланду носит? Вполне может быть…
— Ты как с утра любишь: чифирек или просто чайку с перекусом? — Квадрат выполз из-под одеяла.
— Чифирек — это хорошо, — чуть нараспев протянул Слепухин. — И чаек с перекусом тоже хорошо.
Квадрат ухмыльнулся, почесываясь и размышляя.
— Тогда так: чифирек, перекус, если успеем, а чаек — по боку, — и пошел неторопливо справлять утренние надобности.
Примчавшийся шнырь заправлял уже Квадратову шконку и, управившись, понесся по проходу с чаплаком. Слепухин подтрунивал ласково над собой и своей минутной паникой, но и красовался перед собой же умением ни на капельку не выплеснуть такую вот панику…
Когда гагакнула балда на работу, они только-только запустили кружечку с чифирным варевом по маленькому своему семейкиному кругу.
Бугор Квадрата и бугор Слепухина терпеливо ждали, не выводя бригады, и полсотни человек радовались нескольким лишним минутам в тепле: на эти же самые минуты позже начнут они обмерзать и, может быть, этих вот минуточек как раз и хватит, чтобы, не обмерзнув вконец, укрыться где-нибудь на промзоне.
Всю эту маяту Слепухин чувствовал на расстоянии — это ведь была его вчерашняя еще маята, и вчера только Слепухин топотался так же у дверей, и терлись плечами бригадники, тормозя сколько можно выход, и раздувался в тусовке этой ослепляющий жар внутри, готовый плеснуть яростью на любой царапнувший пустяк…
В общем, не испытывал Слепухин ни малейшей неловкости по причине того, что вся бригада его дожидается — бригаде в радость, а козел-бугор пусть помается…
И все-таки, пришлось поторопиться: хлеб — уже не успеть, и Слепухин завернул доставленную Игнатом — не-Игнатом тюху; Квадрат протянул ему пачку сигарет и увернутый в фольгу обломок от плиты чая на запарку — это за пазуху; хорошо, что сапоги здесь же, под шконкой, а не у дверей в общей куче; фофан… готово…
— У тебя есть, где в рабочее перебарахляться?
— Есть.
— А то можешь со мной…
— Да нет… есть у меня.
Бригады двинулись, и Слепухин, выждав, чтобы не тереться особо своей чистой телогрейкой между измызганными, выскочил следом. С нерастраченным остервенением морозный воздух царапнул лицо, полез за шиворот фофана, изловчился прорваться к груди. Слепухин уширил шаг — у распахнутой калитки из жилой зоны под замерзающими на лету и потому недейственными матюгальными угрозами подравнивалась в пятерки бригада. Слепухин занял свое место в первой пятерке, когда порубленная на ломтики бригад серая колонна отползла уже от ограды жилой зоны метров на пятьдесят.
— Бригада 26, 23 человека, — пискнул бугор.
— Пошла первая… пошла вторая… куда прешь, пидер?.. назад все… назад… мать… занюханные… Пошла первая…
Взвывнула тоненько труба, звякнул в тарелку барабанщик, и трое качаемых ветром музыкантов, сообразив, что развод еще продолжается, быстро подладились заново и погнали по кругу одну и ту же музыкальную фразу: «Все выше — и выше — и выше — брум-блюм — стремим мы — в полет — наших птиц, — вопреки желанию застучало в голове, и опять: — Все выше — и выше — и выше…» — не заслониться от медной кувалды… тарелками бы этими да по головам псовым и под ту же трубу… «Всевыше-ивыше…» — представилось, что всю жизнь свою ускользает Слепухин от матюков сзади к новым матюкам впереди и всегда убеждают его при этом медные трубы, что на самом-то деле «стремитон-вполет-нашихптиц» … вот, значит, какие медные трубы упомянуты в приговорке, где огонь с водой…
Грымкнув вдогон уползшей бригаде «брум-блюм-стреми», оркестр захлебнулся, и можно было уже рассмотреть впереди на выходе из штабной зоны черную шевелящуюся массу. Ровный поток, подходя к запертым воротам, втискивался в остановившихся ранее, но по инерции продолжал напирать, и от напора этого набухал густой людской ком, расползаясь по сторонам, теряя четкую змеиную форму, превращаясь в копашащийсся грязный рой, совсем уже неуместный в нависающей отовсюду свежей белизне.
Незачем было выгадывать лишние минуты в тепле барака — ровно на них бригада Слепухина позже попадет в ворота промзоны и, значит, эти-то минуты и проморозится лишние, в отличие от выползших сразу по балде. Никогда не угадаешь тут, как лучше… Доведись Слепухину каким-либо чудом разом отомстить всем здешним псам — он бы не искручивал их узлами разными, а всего-то оставил на морозе и начислил им все свои промороженные минуты враз, скопом…
Вывалились наконец-то из приворотной будочки солдаты, прапор со счетной доской, козлы из нарядчиковой кодлы. Как они все только умещались там?.. Слепухину пришлось вместе со всеми податься назад, заскрипели ворота, и упиравший в них ветер дунул сквозным взвивом, пригибая головы зеков.
На этот раз желания караулящих ворота и проходящих через совпадали — дело шло быстро, и очередная бригада, мгновенно оформившись из колышного кома в ровненького толстенького червячка, скоренько переползала воротний проем и тут же рассыпалась в спором беге одиночных уже червячков, которые буквально исчезали из вида чуть ли не на открытом месте…
— Становись, 26-я, — бригадиру удалось-таки влезть в паузу замешкавшейся бригады, и Слепухин вместе с остальными мигом просочился сквозь шевелящуюся массу. — 26-я, 23, — тявкнул бугор прапору, и бригада пошла.
«Только бы не вернули», — загадал Слепухин, прислушиваясь.
— Третья… пошла четвертая… еще два да бугор… все на месте, ммм — пошла 26-я.
Слепухин свернул и, еле успевая шагом за своим же дыханием, запетлял между заваленными снегом холмами разного забытого до весны казенного добра.
Вот теперь-то Слепухин, можно сказать, полностью очнулся для проживания наступившего дня… и для выживания в нем. Он плотненько умещался уже в образе злобно-веселого волчары, в меру осторожного, чуточку ироничного, но в полный разворот — опасного и стремительного зверя… Ни с какой стороны эта звериная, им же придуманная роль не ущемляла его, не утесняла — все в самый раз… по росту…
Всякие вылезающие из этой шкуры сомнения, всякие рассуждения и рассусоливания, парализующие немедленные действия, которые, вообще-то, не были чужды Слепухину, сейчас были надежно упрятаны даже и с глухим кляпом. Конечно, в стремительной раскрутке, которая уже лихорадочно захватила его, не всегда удавалось правильно оценить ситуацию, уменьшалась ширина и глубина охвата и понимания, реагировать соответственно с ролью надо было сразу же, по первому промельку, но удивительная вещь — сама ситуация, сама реальность как бы перестраивалась задним числом под его, Слепухина, реакцию (этот непостижимый феномен Слепухин обнаруживал каждый раз, раскручивая наново прожитый день, в относительной безопасности вечернего расслабления, когда волчья шкура лежала наготове, рядом с телогрейкой, до смешного маленькая — как только умещался в ней рассудительный Слепухин со всеми своими предусмотрительными опасениями?..) — но сейчас и это знание повязано наглухо и запечатано тем же кляпом.