Оставь надежду... или душу
Шрифт:
Шконка колыхалась, но уже вместе со стенами и со всей камерой. Все, оказывается, проницаемо в мягкости своей, и я проваливался вместе с матрацем куда-то вниз мимо медленно оползающих туда же вниз стен…
— Подъем, — заорал конвоир, и я очнулся в своем закутке за барьером, в отгороженной этой клетке у стены пустого судебного зала.
Жалко было расставаться с теплой дремотной успокоенностью, но конвоир гремел уже дверью, собираясь выводить, а я все молчу, и надо стряхнуть оцепенение, надо встряхнуться — ведь это мое «Последнее слово». Судья за длиннющим столом и двое «кивал» собирают уже бумаги, а прокурор спит себе за своим столиком, и надо что-то сказать — другой возможности не будет…
— Вот вы спите себе, — укоризненно проговорил судья, — а нам приходится за вас работать.
— Это вы спите, — возразил я, — спите себе и не видите, что вокруг творится, знать не хотите, как по вашей милости над людьми издеваются. Вам бы одно только — устроить вокруг темень и ночь…
Вдруг я понял, что они меня не слушают и слушать не могут. Они попросту меня слышать не могут, так как у всех уши заткнуты клочками желтой ваты. «Кивалы» еще и глаза прикрыли, а судья вынул вставную челюсть и копается всей пятерней во рту, но зато проснулся прокурор:
— Железным законом… — прокричал он в пустой зал и снова заснул.
— Не будет по-вашему, — неуверенно сказал я. — Ночь кончится, и вы все растаете, как ночные тени. Сейчас вот прокричит петух — и кончится ваша ночь.
И вдруг я понял, что несу чушь, ведь они исчезнут, когда услышат крик петуха, но они его не услышат, потому что у них вата в ушах, и, значит, не исчезнут.
— У вас вата в ушах, — я заспешил, так как слышал уже хлопанье крыльев, — вам необходимо вытащить вату…
— Каленым железом, — снова проснулся прокурор.
— Ну что ты с ними разговариваешь, — повернулся конвоир. — У них же вата в ушах — они не слышат.
— Не так, — заорали на меня откуда-то появившиеся в зале представители общественности. — Крикни посильнее.
— Это не по правилам, — я потерянно оглядывался, — уже петух кричит, а у вас вата в ушах…
— Никаких нарушений законности я не обнаружил, — вскинулся прокурор, — и не потерплю.
Я чувствовал, что надо закричать — иначе они так и не услышат меня, и ничего уже нельзя будет сделать с ними, и никуда они не денутся, а, наоборот, я превращусь в серую тень. Но крик май застревал в горле и поздно уже… Поздно. Конвоир тряс меня за плечю, петух тихонечко кукарекал, и последним умоляющим взлядом я попытался привлечь внимание сидящих за зеленым столом.
Маленький шимпанзе сидел в центре, рассматривая свои челюсти, а две крупные гориллы спали, закрыв глаза, и только рыжая вата подрагивала в ушах. С огромного герба над ними свесил вниз голову тощий петух и, глубоко вздохнув, расправил крылья, стараясь не задеть острый серп.
— Вы же не люди, — засмеялся я, все поняв. — Вы сансару.
— А ты кто? — закричал над ухом конвоир. — Кто?!
…Я проснулся от громкого крика и лежал, не открывая глаз, стараясь не забыть что-то важное из того, что только что понял во сне. «Сансару» — древняя фигурка трех обезьянок, закрывающих глаза, уши, рот… Почему же это казалось только что таким важным?..
— Так кто ты? — орал Веселый. — Я те счас все крылья повыщипываю и гребень на уши выверну, петушара! А ну, Танька, гони его сюда!
По проходу, подгоняемый танькиными пинками, толчками, как-то замирая на каждом шагу, продвигался Саламандра. Он затравленно оглядывался вокруг, и я, не успев отвернуться, поймался в безумный его взгляд. Увидел себя в черном омуте расширенного зрачка — маленькая искривленная обезьянка с торчащими из ушей клочками ваты — сансару… И не вырваться мне уже из этой горящей ненавистью бездны — я шевельнулся, пробуя выбраться, вынырнуть, но не слушались омертвевшие руки, и я с головой погрузился в темень зрачка… уже навсегда…
Наум Ним
ЗВЕЗДА СВЕТЛАЯ И УТРЕННЯЯ
Фонари, натужно пытающиеся раздвинуть ночную темень, пунктирными гирляндами змеились к железным воротам и здесь уже совместной мощью отбрасывали черноту ночи далеко в стороны, выталкивали тьму наверх, выше себя, сгущая и утрамбовывая и вокруг, и вверху плотную непроглядность. Зато неровный клочок вселенной с железными воротами посередине замер ослепленно, не в силах вздохнуть. Неправдоподобно длинная крыса вышмыгнула в свет, будто из-под черного занавеса вынырнула, но тоже оробела, замерла и отступила в черноту.
Центром ослепительной беспощадности румянел над блистающим в снежных наледях железом ворот белозубо хохочущий лозунг: «На свободу — с чистой совестью!». Примелькавшаяся до невидимости, сейчас в безлюдье эта выбитая навечно каким-то циркуляром надпись в одиночестве царила над «зоной». Излишними были теряющиеся в темноте вышки — не строже охраняли они свободу, чем сияющая несомненностью истина. И действительно ведь: по-настоящему свободным только тот и будет, у кого совесть чиста.
Впрочем, такая свобода ни с какими оградами, вышками и воротами не связана, а та, что за воротами, не слишком связана и с совестью — тут никого из загнанных в охват колючек не проведешь: если уж терпит эта заоградная свобода совесть тех, кто ежедневно заполняет по утрам «зону», кто истаптывает «по долгу службы» в брошенных им на заработок и потеху людях не только совесть, но и… — эх, да что тут говорить без толку?..
Вместо с темью яркие фонари соскребали в стороны от себя и душное снежное одеяло, простроченное неровными сплетениями колючек ограды, — так оно и горбатилось комьями у границы света, расправляясь в ровное покрывало там, куда света недоставало совсем, и опять вздыбливаясь в приближении к следующей гирлянде.
…Тишину обморочно спящего мира распорол ржавый звук — будто гвоздь что есть сил цеплялся в дерево, сопротивляясь сворачивающей голову ярости безжалостных клещей. Медленно раскрывались, распахивались в неспешном зевке створки ворот, выворачивая наружу еще несколько гудящих киловатт высветленной железной утробы шлюза. Но и там, в железной коробке, в другом ее конце, новый звук уцепился за утихающий и потянул чуть выше, со свистом додирая уже разодранную предутреннюю тишь. Наружные ворота нехотя, толчками размыкали плотный зацеп могучих створок, и откидывались, отталкивались железные половинки друг от друга. Одновременно распахнутые в две стороны шлюзовые ворота сразу же потеряли все свое неприступное величие и топорщились беспомощно даже без скрежета, а только со скрипом случайным. Распахнутый насквозь шлюз! Чушь! дурь для простаков! небывальщина! Но все равно распах этот затягивает заглянуть, выглянуть, выскочить взглядом хоть… Тут и шаги заполнили затаившийся железный короб, и то, что не осмеливался даже взгляд, вершит человек, шагает себе, грумкая по железу, наталкивая следующие шаги на прежние, отраженные сверху и с боков, гудит железо, снег осыпается с изодранной телогрейки и измочаленных валенок — так и прогремел по шлюзу из конца в конец, задержался на вздох только у выхода и топает дальше по нетронутому снегу, уже медленно и неслышно, лишь руками взмахивая в помощь неловкой ходьбе.
Ночью?! на волю?! да еще и через шлюз! — ну, «лапша»! ну, «порожняк»!
— Нет, посмотрите только! во шпарит!
Свист, смех, выкрики — все вместе шквально обрушилось со всех сторон, долетев и туда, за шлюз, догнав по глубоким следам в снегу этот ряженый обман — прожженные валенки, плотно забитые снегом, медленно, рывками вздергиваются, отталкиваясь все дальше и дальше от зоны — закружил вокруг негодующий шум, фонтанами взметывая снег впереди.
— Ну дает! а руками-то, руками-то машет — точно крыльями. Никак петушара!