Наследство
Шрифт:
Как же так получилось? Бобров вспомнил сына, Серёжку, с мягкими, как весенняя трава на лугу, светлыми волосёнками, с глазами округлыми, как пуговки, и холодная дрожь пробежала по телу, впилась острыми иголками в мышцы тоска, ощутимая и противная, сдавили горло. Захотелось вскочить с кровати, отшвырнуть душное одеяло.
Бобров поднялся, босыми ногами стал на холодный, липкий от свежей краски пол, и это точно охладило его, он снова повалился на постель. Но обжигающие мысли не посветлели, терзали память.
Почему не сложилась жизнь с женой? Только ли одна Люба виновата? Да, она разлюбила и не стала скрывать случившегося, призналась честно, как на божьем суде, и измена эта обидна и горька. Но не рождена ли эта измена им? Нет, он не сошёлся ни с одной женщиной, не утонул в бурной греховной страсти, но ведь себе можно признаться – теплилась в нём любовь к Ларисе, напоминала о себе, точно постукивала пальцами по стеклу. Наверное, не сумел он спрятать это от Любы, а может быть, и не стоило скрывать? Может, надо было сразу признаться, как в холодной купели, искупаться.
Он вдруг вспомнил, как началось у него с Любой, после того как Лариса сказала: «Всё, Женя, прости, я, наверное, скоро выйду замуж!» Может быть, от отчаяния, от желания поскорее перечеркнуть всё вчерашнее, в какой-то слепой ярости, которая искала выхода, он подошёл к своей красивой сокурснице, сказал дерзко, как не мог сказать даже сейчас:
– Слушай, Люба, а ты красивая женщина! Даже ослепительная какая-то!
Люба взглянула на него удивлённо. Женька слыл среди студентов скромным, тихим парнем, не способен был на такие словечки, и она, наверное, опешила, залилась багровой краской до волос. Первое, что хотелось сказать ему (после сама в этом призналась), было: «А что ты понимаешь в красоте», но сдержалась, пробормотала:
– Гляди-ка, разглядел!
Позднее Люба не раз в сердцах говорила, что надо было бы ляпнуть такое, чтоб ему до пят горячо стало, а она, видите ли, растаяла, как снежная королева, от этих слов и пошла за ним, как собачка на поводке. Думал он, что слова эти Люба произнесла в великой ярости. Весь их роман был взаимным ошеломлением, и только потом, когда они немного осмотрелись и успокоились, стало понятно, какие они разные люди. Люба, извечная горожанка, только из-за неудачной учёбы оказавшаяся в «сельхознавозе» (как она презрительно называла институт), никак не могла смириться с тем, что весь век должна жить в деревне, числиться на незавидной должности жены главного агронома. В её представлении не было в мире более презренной доли, чем та, когда муж должен сутками пропадать в поле, месить грязь резиновыми сапогами, ходить в пропылённой рубашке.
Во-вторых, считала Люба, разве можно чувствовать себя женщиной, если ты не одета и не обута по-современному, не ходить в театр, где на тебя обращают внимание, не отдыхать на курорте. А какой к чёрту театр, если в Николаевке, где они жили, даже кинокартины привозили от случая к случаю, только в зубах настрявший «Фанфан-тюльпан» крутили еженедельно. Не было и речи, чтоб осенью отпустили на курорт главного агронома, когда в полях шумит уборка. Евгений возвращался домой поздно ночью, а утром, когда вязкая темнота ещё не растворилась за окном, опять должен отправляться на работу. Бобров помнит, как дёрнулись однажды губы у жены, когда, рассказывая о себе, председатель колхоза, степенный, трудолюбивый мужик Селиванов сказал:
– А я, понимаешь, ни разу в море не купался, не знаю, как и плавают там. В своей речке за лето раза три сполоснёшься – и то слава Богу!) Всё некогда, понимаешь!
– Нашёл чем хвастаться, – сказала Люба, и Бобров понял – психологии этой не изменить, тут принцип «стерпится – слюбится» не подходит.
Даже рождение сына, извечные материнские хлопоты не отвлекли её мыслей. Она спала и видела себя в городе, на виду, и даже сказала однажды ему, улыбаясь:
– Знаешь, где-то я читала, что алмазы, если их долго держать в темноте, вдали от людских глаз, тускнеют. А я тут, в этой Николаевке, как в темноте…
– Но ведь я на тебя гляжу… – Евгений Иванович сказал это по возможности миролюбиво, не хотелось очередной ссоры. – Каждый день…
– А у тебя взгляд, как у луны, – светит, да не греет…
В общем, не выдержала Люба. Ей надоела деревенская жизнь, как надоедает противная еда, до рвоты, до отвращения, надоела грубая деревенская речь и работа тяжёлая, ломовая. Даже надоело собирать в лесу ягоды и грибы, что так сильно нравилось ей поначалу. Однажды – это было прошлой осенью – она уехала с Серёжкой к матери в город погостить, а потом прислала телеграмму, длинную, резкую, где просила выслать вещи, а её не ждать, больше она в Николаевке не появится, выходит замуж – пусть Бобров ей даст развод.
По логике, он должен был тотчас сорваться с места, заспешить в город, разобраться, что там происходит: в самом ли деле Люба подыскала себе пару или только разыгрывает мужа (знал – она способна и на такое), только время было горячее, и он остался. Наверное, работа, занятость тоже были предлогом, просто устал он от Любы, от её прихотей, устал от раздражения, и теперь на всё это реагировал тупо. Пусть будет как будет, размышлял он, насильно мил не будешь, не им первым это подмечено.
Любины вещи – платья, юбки, даже стоптанные домашние тапочки – он выслал через неделю в нескольких посылках, оставив себе на память только моряцкий костюмчик сына. Он особенно любил сына в этом наряде. Поначалу Бобров хотел написать злое письмо, чтоб хоть как-то отомстить ей за предательство, разругаться до конца, а потом подумал, что Любе все его слова и призывы нужны как прошлогодний снег, и в сердцах разорвал лист бумаги, отбросил ручку.
Недели две он не появлялся дома, ночевал в будке на стане тракторной бригады, где вечерами собирались трактористы, усталые, злые после дневной пахоты, такой тяжёлой в размытых осенними дождями полях. Они ужинали за длинным столом, сбитым из грубых досок, и Бобров садился с ними. Трактористы не спрашивали Боброва о его домашних делах, даже косым взглядом, кивком или ухмылкой не напоминали о неудачной личной жизни «главного», хотя наверняка обо всём знали – ведь телеграмму на почте прочитали, и этого достаточно для маленькой деревни, чтоб знали все. Хлопцы щадили его, и ему неплохо жилось там, в полевой будке.
Хоть и с трудом, трактористы одолели зябь, и будка опустела, уехали ребята в деревню. Он ещё одну ночь провёл в будке, но спал плохо, мешал резкий звук незакреплённого листа железа, писк мышей под полом, пугала непроницаемая темнота. Надо было перебираться в деревню, в свою холостяцкую квартиру и поскорее забыть о потерях. Он думал, что пройдёт время и всё переменится, станет на своё место, жизнь потечёт, как и прежде, мирно и покойно.
Бобров пришёл домой поздно вечером, включил свет и принялся готовить ужин – надоели механизаторские щи и каша, захотелось чего-нибудь домашнего. Он приготовил омлет, нажарил мяса, но, странное дело, пропал аппетит начисто. С фотографии на стене смотрела Люба, весёлая, вся искрящаяся красотой, и он с досадой содрал её, точно это было причиной его исчезнувшего аппетита.