На хуторе
Шрифт:
Шураня… Это ласковое, воркующее имя осталось и до сих пор. И столько в нем было сокрыто, что и теперь, через век уже, отзывалась душа.
– Ах, Шура, Шура-аня… – дурашливо пропел Тимофей Иванович и кинулся исполнять приказы своей супруги. Лук он вытащил на середину двора и рассыпал его. К козьему базу подступился с лопаткой и дубовым стояком, а главное, с такой живостью, которая обманула даже Шураню.
– К Таисе надойду, – сказала она матери. – Може, отвезем бычка.
Скрылась жена за воротами, и Тимофей Иванович, недолго переждав, медленно и вразвалочку пошел к дому. Он шел и сверлил глазами тещу, сидевшую на погребице. На крылечке остановился и прямо-таки чуть не сказал: «Я в хату иду, а в хате никого… И я, может, там чего… Без вашего-то бабьего глазу…» Он вошел в дом и в окно, через занавеску, стал подглядывать: не двинется ли теща проверять ненадежного зятька. Если бы она пошла в дом, то Тимофей Иванович ее бы обманул, прикрыл в хате и тогда наведался в погреб до прихода жены.
Но теща, исполняя приказ, с места не сдвинулась. Тимофей Иванович подождал-подождал и вышел из дому весьма разочарованный. К работе его пыл угас. Он постоял, покурил и решил, пока не поздно, скрываться.
Лопата осталась на месте и новый столбушок, а Тимофей Иванович перелез через забор и подался от дома прочь.
Хутор дремал, укрывшись в падинке, над речкою. В просторных, по-осеннему ясных полях, далеко и близко, ползали, словно оранжевые жуки, трактора, и желтое жниво обрезалось час от часу черной пахотой. Но тракторный гул и рокот тяжелых машин на грейдере – все это было вдали, уносилось ветром. А здесь, в низине, над речкою, среди зеленых еще садов, лежала тишина. Ласточки, сбиваясь перед отлетом, носились в вышине, чернели на проводах – старые и молодые. И ласточиный щебет слышался. Да еще пела Анютка Чигарова в своем дворе, пела звонко, голосисто:
У деревни ГлуховаПогибает взвод!Песня была печальная, о войне и смерти, но Анютка пела ее отчаянно радостно. Она готовилась к свадьбе. Через неделю ее должны были выдать и увезти на центральную усадьбу, в Деминку.
Тимофей Иванович решительно повернул на голос. Пока он дошел до двора Чигаровых, Анютка успела еще одну песню спеть и снова завела:
У деревни ГлуховаПогибает взвод!Тимофей Иванович отворил воротца, подошел к певунье, которая стиркой занималась, и спросил:
– Здорово живешь, голосистая. Ты чего, других песен не знаешь? Деревня Глухово да деревня Глухово. Меня мои бабы послали переказать: пусть, мол, поет чего-нибудь подушевнее.
Анютка весело рассмеялась.
– Да я уж все перепела.
– Мелковатый у тебя гашник, – попенял Тимофей Иванович и тут же успокоил: – Ну, ничего. Считай, что тебе повезло. Сейчас я накидаю полно корыто. К-капитально.
Уж кому-кому, а Тимофею Ивановичу песен было не занимать. В давние теперь уже годы, когда он вернулся на хутор из ремеслухи, а потом в армии отслужил, новым песням его счету не было. Парнем он был голосистым, с гармошкой, и песни его распевала вся округа. Теперь их изрядно подзабыли. И сам Тимофей Иванович певал нечасто. И потому не сразу завел нужное:
Вспомню я милые речи.Зальюся я горькой слезой.Он пропел и тут же смолк, поняв, что песня не та. Чуть подумал и запел высоким, твердым тенорком:
Никого я не спросилась,Окромя сердца да своего.Увидала, и возлюбила,И помру, любя его…Он пел, как в давние молодые времена: закатывая глаза, страдая. Так, именно так пел он в старые годы, и хуторские девки и бабы плакали от этих слов. Но теперь, через время, смешновато гляделся Тимофей Иванович, морщиненный, поседевший, темноликий. И страсти его песни казались неправдашними.
Когда он замолчал, Анютка, переждав лишь мгновение, широко раскрыла глаза и завела мягким девичьим голоском:
Никого я не спросила,Кроме сердца своего…И песня словно вновь родилась. Все в ней было: девичья горячая любовь, вера любимому и верность ему. Старые, затертые и, в устах Тимофея Ивановича, смешные слова ожили и брали за сердце.
Спели одну песню, затем – другую.
– Что-то у меня голос… – откашливаясь, намекнул Тимофей Иванович. – Там, у матери, есть. Стакашек влей.
Анютка сбегала в дом и налила стаканчик. Нашлось бы, конечно, и еще. Но некстати появилась Анюткина мать, шумоватая Лизавета, и все поломала. Тимофей Иванович удалился.
Он посидел на дровах, возле медпункта, оглядывая просторный и пустой выгон перед магазином и клубом. Магазин был на замке, возле клуба крутилась малышня. Подъехала на велосипеде почтальонша и приколола к клубным дверям бумажку. Тимофей Иванович заинтересовался, пошел читать. Бумажка была про выборы. Он сразу поскучнел.
Но вдруг его осенило.
За пустырем, за клубом, на отшибе стоял просторный дом Тарасовых. Сам хозяин сейчас был на работе. Тимофей Иванович подумал немного и заспешил к тарасовскому подворью. Потом он перешел на рысь, спешил, задыхался. В тарасовский двор влетел запаленный и зашумел:
– Раиса! Раиса, где ты! Включай!
Жена Тарасова – Раиса – вышла из кухни и недоуменно воззрилась на Тимофея Ивановича, не понимая, в чем дело.
– Включай! Включай на полную мощность! – кричал и звал ее Тимофей Иванович, спеша к дому.
Раиса засеменила вослед. Так, друг за дружкою, они пересекли двор, взобрались на крыльцо, а в доме Тимофей Иванович кинулся к репродуктору.
– На полную мощность! – в последний раз крикнул он и включил эту самую полную мощность.
Из черной коробки полилась звучная музыка.
– Тьфу, – сплюнул Тимофей Иванович. – Опоздали. Но слышишь, какая музыка? – поднял он палец. – Его славят.
– Кого?
– Кого-кого… Гаврилу твоего, – он поднял руку, чтобы поглядеть на часы, которых у него сроду не было, потом поискал по комнате и нашел: – В одиннадцать часов снова будут передавать. – И наконец объяснил ничего не понимающей Раисе: – Гаврилу твоего в депутаты выдвинули. Верховный Совет СССР. Поняла?