Младший сын
Шрифт:
— У тебя осталось полдня, — сообщил я вполголоса, — иначе придется иметь дело с Ситоном. В кости ты шире, но рука у него длинней. Да и старше тебя он в два раза.
Мне прилетело, но я увернулся, Патрик выругался сквозь зубы.
Однако это привлекло внимание господина графа к нижнему столу:
— Адам, как там было дело, с тем кабаном? Ваша мать сказала, что его добыл…Джон?!
Имя мое прозвучало, окрашенное недоверием и брезгливостью.
— Так и есть, милорд, истинный крест. Мы гнали зверя около суток, дважды теряли след, потом свора взяла его снова…
— И Джон все сделал сам от начала и до конца?
— Ну… я немного помог ему… в самом конце.
Адам, эх, Адам… он не мог бы солгать даже ради спасения собственной души, однако в тот раз похоронил меня заживо своей честностью. Не думая о том, что ложь все равно бы вскрылась, как же я хотел тогда, чтобы он солгал!
— А так он все сделал сам. Видели бы вы, как ловко он управляется с эстоком, милорд!
— Значит, это все же был ты.
От того, как он сказал это, в зале примолкли кинсмены — и люди Крейгса, и наши, и долгополые, прибывшие с епископом. Слова господина графа пали каменной плитой на нас двоих, но Адам еще не чувствовал веса:
— Джон выследил кабана и подколол его, я только добил. Ему просто еще не хватило сил, я бы в его возрасте тоже не справился с этакой тварюгой. Я только помог! Ему всего десять, зверь мог бы растерзать его.
— Мне нет дела до того, что могло бы быть. Сперва ты под свою ответственность взял мальчишку на кабана, рисковал его жизнью, а после утверждаешь, что сопляк и добыл его. То есть, ты солгал?
— Нет.
— Ты солгал своему отцу. Подойди.
Я похолодел. Я знал, что за этим последует. Но Адам двинулся к помосту все равно.
— Благородному человеку не следует лгать своему отцу.
Он не повысил голоса, замах был молниеносен и почти не виден — только Адам пошатнулся, и струйка крови показалась на его верхней губе. Но поклонился отцу и вернулся вниз, к нам. Глаза его пылали, он молчал.
— Прости меня! Пожалуйста, прости!
Он взглянул на меня так, словно я сказал какую-то дикость:
— Ты просишь прощения за то, что он ударил меня? Я просто сказал правду.
— Но ведь из-за меня же! Если бы ты не стал меня защищать…
— Если бы я не стал тебя защищать, я был бы подонок. Ты же мой брат.
Честь благородного человека была дана мне не по праву рождения, но по праву братства. Тогда я ощутил это очень явно. Однако времени для упоения честью господин граф выдал мне не особенно много, теперь он смотрел на меня, и я, повинуясь странному чувству протеста, не мог отвести взгляд.
— Джон…
— Милорд…
Такой небольшой человек, так много места… везде — в нашей жизни, в собственной судьбе, в моей памяти. Сухая живость внутреннего огня, темные глаза, аккуратно подстриженные усы и бородка, обрамляющие тонкогубый рот, ни следа залысин, но белесые клинья седины на висках. Его трудно счесть красивым, но не запомнить определенно не сумеешь. Я ясно видел его руки, разбирающие куропатку на блюде — косточка за косточкой. Только что эта рука нанесла удар самому близкому существу и вот вернулась к обычному из мирных занятий, к трапезе — как так? Я тоже хотел подобного равновесия.
— Ты поступил как глупец, отправившись с Адамом охотиться на кабана, ибо не обладаешь должными навыками для того, чтоб делать это правильно, размеренно, верно. Ты слаб, твой разум неустойчив. Что толкнуло тебя к подобной детской глупости?
— Мое рождение. Мое предназначение, милорд.
Казалось, он удивился:
— И в чем же оно?
Давешний разговор с Адамом в лесу ударил мне в голову:
— Быть рыцарем. Разве это не единственно верно для вашего сына?
— Для моего сына — возможно… Но первое достоинство рыцаря — послушание, чем ты не благословлен именно от рождения. Всякий, желающий обучиться науке рыцарства, должен выбрать себе мастера для повиновения. Господина. Здесь, — молвил он, — твой господин — я.
Я молчал.
— Или, — прибавил он, забавляясь выражением моего лица, — можешь выбрать, чтобы служить, кого-нибудь среди своих братьев. Уилл и Патрик еще не посвящены, конечно, но вполне сведущи и…
— Адам, — сказал я без колебаний, — я выбираю Адама.
— Да только это все равно напрасно, и не приведет ни к чему.
— Почему же, милорд?
— Потому что ты ни на что не годен, Джон Хепберн.
Мне показалось, что сейчас имя рода он произнес с большим отвращением, чем имя собственное, как если бы соседство с моим марало и род.
— Ты ни на что не годен, — повторил он.
9
Я вышел из холла — на дворе еще стояло тепло, но мне показалось, что меня опустили в погреб. Двенадцать ступеней, двенадцать добрых дубовых досок, стертых и моими ногами также. За свои десять лет я выучил на них взглядом каждую щербину, ибо мне частенько приходилось опускать глаза. Теперь я опустил их, чтоб скрыть злые слезы.
Все как всегда. Я не знаю, кого мне нужно убить, чтобы отец переменил свое мнение.
Рука Адама внезапно легла мне на плечо, сжала, потом он притянул меня к себе, коротко потрепал по волосам и отпустил — наследнику Босуэлла ни к лицу выражать чувства прилюдно.
— Не бери в голову, Джон. Не противоречь. Не стой так явно у него на дороге. Возможно, он передумает. Я поговорю с ним. Леди-мать отмолит…
— Ты веришь в это?!
Кажется, я первый раз сказал ему это так, на равных. Впервые позволил себе горечь взрослых.
Адам взглянул на меня внимательно:
— Младший? А ты растешь.
— Да и как леди-мать отмолит, если они наверняка уже повздорили из-за Роуз? Видел, как она сложила ложку с ножом?
Посеребренная материна ложка служила ясно звучащим глашатаем войны, мы научились читать ее фигуры. Адам вздохнул, но не возразил, и повторил только:
— Ты, Джон, взрослеешь.
Приятная прохлада сыроварни, адское пекло хлебного жара в кухне старого Саймона. Говор Тайна за речной стеной, шепот ручья — за наружной. Мардж все-таки отнесла феям засахаренные яблочные шкурки. Я же снова прятался по темным углам и думал, думал, думал, как бы переменить сжигавшее меня несправедливое мнение обо мне. Я взрослею? Это так называется? Если взрослость — время большей боли, тогда конечно.