Лица
Шрифт:
А потом Петрович сам заговорил, но только тогда, когда я однажды остался единственным его слушателем. Начал он с того, что угостил меня свежей корюшкой, которую захватил из дома и которая пахла ранними огурцами. Я сказал об этом Петровичу, он улыбнулся и заметил, что сразу видно во мне человека с материка: «Мы тут, — сказал он, — считаем, что это, наоборот, свежие огурцы пахнут корюшкой».
ИСПОВЕДЬ ПЕТРОВИЧА. «У меня, как бы вам попроще сказать, шестеро детей. На станции, правда, хоть и знают, сколько у меня детей, но говорят по-разному — в приклейку к обстоятельствам. Если надо в ночь выезжать на вездеходе, а я ворчу, Диаров говорит: «Ну чего ты, Петрович, разворчался? Мы тебе зарплатки подбавим, у тебя детишек-то сколько? Двое-трое?» А если меня в пример кому ставят, то говорят: «Петрович наш не пьет, хотя с его десятью пацанятами кто бы не запил!»
Старшему моему, чтобы не соврать, тринадцать годов, наверное. Младшему — шестой пошел. Четверо — девчонки, два — парня. Хотя нет, соврал: девчонка была и мальчик, потом три подряд девчонки пошли, потом мальчиком все закрылось. И все по очереди — в школу. Почти каждый год отправляю. Старшая уже в восьмом, теперь очередь Сереги, потом Альбина пойдет, а уж потом Игорек.
Сколько мне лет, а? Сорока еще нет. А выгляжу на все шестьдесят, верно? Потому как трудно управляться с двумя десятками детишек, как сказали бы у нас на «мерзлотке».
Я впервые приехал сюда в пятьдесят первом, потом уехал в пятьдесят третьем, вернулся в пятьдесят шестом, снова уехал в пятьдесят восьмом и обратно вернулся в шестидесятом. Трудно прирастал, но теперь прирос окончательно. Жена моя — Мария Никифоровна — брошенная, я взял ее с двумя ребятами, с Татьяной и Костей, уже готовыми. Отец их в Россию уехал, в деревню. А те четверо — мои, то есть общие. Живем мы в двух комнатах, а дом по типу русской избы: печь посередке. Мария моя работает кочегаром. И вот считайте: мой оклад да три надбавки и жена получает с надбавками — жить можно.
А было б образование! У меня и у жены по шесть классов. Учиться бы, конечно, надо, тем более что на станции почти все учатся. Не стесняются. Игнатьев всех гнал на учебу, а за меня даже написал заявление в вечернюю. Вот мы с женой и пошли в седьмой класс. Решаем задачки, а если не получается, нам Татьяна алгебраически помогает, а Людка, которая в пятом, арифметически. Привлекли их, выходит, к общественной работе.
Школа в поселке. В пургу мы встречаем детей, а так сами ходят. Иногда пристанут: «Отвези, папа!» — «Вы что, — говорю, — министерские деточки, чтобы на вездеходах разъезжать? А ну марш пешком!» Понимают. И так уж повелось, что все станционные подкидывают нам ребятишек, если надо куда сходить — в кино ли, в клуб на танцы, в поле уехать или в командировку. Когда один ребенок, а подбрасывают шестерых, это чувствуется. А когда к шестерым седьмого, седьмой не виден.
И вот у меня казус какой вышел, до сих пор не приду в голову: может такое получиться или не может? Где-то в поселке, при больнице, есть аптечный склад. Школьники, ну и моя Людка, конечно, забрались в этот склад и утащили какие-то витамины. Дело, не спорю, замяли, там и Грушина сын попался, и ограничились скандалом. Как вдруг приходит мне бумага на восемьдесят рублей! Плати, мол, за дочкины дела. А я не согласен. И написал прокурору заявление, что за один час, что они там в складе провозились, моя Людка на восемьдесят рублей витаминов съесть не может: помрет же, дура! Да вся наша семья из восьми душ за год такого не съест. И почему это Грушин-сын ел бесплатно, а моей счет прислали? И написал еще, что пять рублей — это уж ладно, пусть, возражать не буду. Уж скоро месяц, как жду ответа: пересчитывают небось. А подписался: «Коммунист и член профсоюза с такого-то года». Подействует — нет, как вы думаете?
Когда я сюда приехал, у нас на станции ни одного члена профсоюза, кроме меня, не было. А нынче вон сколько, но когда намедни выбирали местком, Игнатьев в Областной уехал, по делу, кто в поле, кто приболел, и нас трое только и было. Ведем, значит, хотя в нарушение устава, наше собрание: двое — в президиуме, председатель и секретарь, один — в зале. Утвердили повестку, стали выбирать председателя месткома. Кого? Тут встает лаборант Аржаков и говорит: «Предлагаю избрать меня!», то есть его. Я Ваську Аржакова давно знаю, человек хороший, только закладывает, но, думаю, пусть попредседательствует, может, исправится. Проголосовали тайным голосованием, и получилось единогласно: три бюллетеня, три «за», недействительных и «против» не оказалось. Но Аржаков, стервец, выпивать не бросил, а стал появляться на массах в нетрезвом виде. И пошло по станции: «Где председатель?» — «В шурфе!» — это значит выпимши. И если кто разливает водку по стаканам да говорит Аржакову: «Вась, ты скажи, когда остановиться», он все молчит и молчит, а этот все льет и льет и вот так, лья, говорят: «Чего молчишь, Вась?», а тот и отвечает: «Ты что, краев не видишь?»
С выпивкой у нас хорошо. То есть плохо, конечно, а хорошо в том смысле, что пьют хорошо: много. В нашей поселковой библиотеке, поди, тысяч пятнадцать книг, и на каждую книгу надо записываться загодя — только тогда и достанется. Из полутора тысяч жителей, думаю, кроме малых детишек, — все читатели. Я к тому говорю, что не зря наш поселок занимает первое место в крае по читке книг. А по количеству выпитого?
Был такой случай. Один прибор, ультратермостат, как известно, работает на спирту. И вот заметили, что спирт стал убавляться. А прибор весь закрытый! Правда, две трубки из него торчат, но втянуть через них спирт невозможно: сил ни у кого не хватит, нужны не легкие, а насос. А потом узнали: Васька Аржаков! Он, хитрец, догадался не в себя вдувать, а, наоборот, из себя. В одну трубочку дунет, из другой и цедится!
Да что об нем говорить, если он даже средство от волос пил! Я заметил по жизненному опыту: чем меньше у человека забот, тем больше он пьет. У нас тут, кроме профессии, никаких дел больше нету. Кончил работу — что делать? Иду, бывало, в поселок, а встречь мне — Аржаков, И вижу — коробку несет под мышкой.
— Что, — спрашиваю, — купил?
— Ботинки.
Ботинки и ботинки. Ладно. Иду на следующий день, опять мне встречь, и опять коробка.
— А это что?
— Ботинки.
А глаза как у кролика. И в сторону ведет. Ну, думаю, попадись еще — ревизию наведу! И как на грех, встречается втреть. Взял я эту коробку, раскрыл, а там «Тройной» в пузырьках! Хотел я тогда письмо в правительство писать: зря, мол, выпускаете «Тройной» в разновес. Завалялись у человека в кармане двадцать копеек, он сразу за пузырек. Люди и напиваются. А ежели бы выпускали в продажу в бутылях по тридцать литров, не каждый бы раскошелился, а скидываться — тут уже в грех не обойтись, тут всей организацией надо, и сознательные тогда легче найдутся.
Да, разный у нас народ. Вот только что приняли двух подсобных, потом одного кочегара и одного лаборанта, всего четырех человек. Так на двоих уже пришли исполнительные листы: бегают от детей. У нас про алиментщиков говорят, что они не с северной надбавкой работают, а с «южной». Вот так-то. И все они в поле просятся — подальше от закона!
И что странно: люди ведь хорошие, только жизнь у них не сложилась. Тот же Васька Аржаков. Семья у него — сам-пятый, образование ниже среднего, всю войну прошел, как наденет в День Победы китель — жмурься от орденов! Да вы его сами увидите, он в Мальцевском отряде за повара, хотя на эту должность добровольцев нет. И топливо надо готовить, и шурфы копать наравне со всеми, и мостки ставить, и проруби рубить, и в самой кашеварке на всех не угодишь. Однако Васька сам попросился, и перед дорогой Игнатьев ему сказал: «Решение твое, Аржаков, мудрое. Поезжай, и пусть алкогольный дух из тебя весь выходит».
На станции за Аржаковым я присматриваю, в поле — Ваня Бражко, вы его тоже увидите. Ну, скажу вам, гений — не человек! И столяр, и плотник, и электрик, и руки золотые, и голова светлая, и в рот не берет ни грамма, и только одна беда: с женой разладилось. Раз пять она отсюдова уезжала на материк и столько же возвращалась: измучила Ваню хуже синей тоски. У нас примета: если выходит Бражко на улицу в мороз-не-мороз без шапки, значит — уехала: это он, провожая ее, хватал шапкой об землю и больше не поднимал. А когда шапка опять на голове, мы знали: вернулась Софья и первым делом купила ему шапку. Сейчас он вроде без шапки должен ходить… Сам маленький, в плечах — полтора на полтора, вынослив, черт, а руки — железо. Однажды он копал канаву и одиннадцать метров длины, в метр ширины и столько же глубины, а перед тем, как копать, сказал Игнатьеву: «Давай, — говорит, — я канаву сделаю, и пойдем на охоту?» Игнатьев возьми и в шутку брякни: «Если за полдня выкопаешь, пойдем». Так Ваня за три часа ее вырыл: два мэнээса описывали грунт — не поспевали! Пошли они потом на охоту, и Ваня из благодарности сказал Игнатьеву: «Если ты сейчас ногу сломаешь, я тебя на руках донесу!» В другой раз он с двенадцатью бутылками из-под шампанского, в которые налили образцы воды, прошагал шестьдесят километров. Ребята потом взвесили — в ужас пришли: два пуда! С кем бы Бражко в поле ни ходил, он все вещи на себе таскал. Особенно любил он Жихарева, который до Игнатьева был хозяином станции. Тащит, бывало, его вещи и свои и даже планшетку чью-то, а Жихарев ему по дороге жалобно и говорит: «Вань, а Вань, может, передохнем?»