Лесные яблоки
Шрифт:
— Они тоже люди, Толя, — устало сказала мать.
— Какие они люди? — закричал я. — Они враги! Убили Мишкиного отца, Енькину мать…
Мать говорила, что не все шли воевать с охотой, их заставляли. Но я ничего не хотел слушать, я не верил словам. Они убили… Скольких отцов они убили!
„Мы вас будем помнить“
Родной мой дом, деревенская хата под почерневшей соломенной крышей, я пришел сегодня к тебе. Это неважно, что на том месте, где стояла ты, теперь только серый холм и о жилье напоминают лишь одичавшие кусты сирени. Я вижу твои чистые, хоть и невысокие окна, твои двери, обитые старым войлоком. Я открываю эти двери и слышу все твои звуки, вдыхаю твои запахи…
Метет, метет за окнами, завывает ветер, а я сижу на полу около раскаленной металлической печки и пеку в жарких углях украденный у матери семенной лук. Он таким сладким был, тот горький лук…
Солнечные зайчики играют в догонялки по прибранной к весне хате, дрожат на белых, еще пахнущих глиной стенах. Мать сидит у окна и расплетает тяжелые косы. Отец любил ее косы, и она берегла их…
Жарким летом хата пахла чабором и полынью, осенью — кочанами капусты и сушеным терном, рассыпанным на печи.
В разных домах приходилось мне жить — в избах из чистого соснового теса и в стеклянных дворцах, — но всякий раз, когда к сердцу подступала тревога или нужно было спросить о чем-то свою совесть, я всегда приходил к тебе, моя деревенская хата. Я опять видел мать, ее потрескавшиеся руки, слышал, как во второй, так и не достроенной отцом комнате вздыхает наша корова, которая должна отелиться со дня на день.
В эти минуты вижу я не только начало своей жизни, но и что-то большее, касающееся не только меня.
…Мы с матерью поправляли во дворе ветхие, совсем рассыпавшиеся от зимних буранов плетни. Жидкая земля липла к ногам, она еще не успела впитать снеговую воду, но солнце припекало, и далекие степные курганы уже зазеленели. Я наплетал верх огорожи и все поглядывал на Куликову гору — к вечеру мы договаривались поиграть там в лапту. Мать поднесла новое беремя хвороста и, бросив его у моих ног, сказала:
— Скоро в поле. А на чем пахать будем? Быки стоят подвязанные к перекладинам. Опять коровок начнем запрягать… Загубим скотину.
Мать постояла немного и снова принялась за работу. В воротах показалась Мишкина голова.
— Ты пойдешь? — крикнул он.
Я помедлил с ответом.
— Погоди, Миша, немножко. Сейчас он, — отозвалась мать.
За забором Крючковых девчонки стучали мячом.
— Пойдем на гору, — позвал их Мишка. — Мяч свой можешь не брать, — сказал он выглянувшей Тальке, — у нас есть. — Он поднял над головой свой, сшитый из тряпок.
— Ничего и с этим не сделается, — весело заверила Талька. — Небось не разобьют. — И пообещала: — Мы догоним…
— Пойдем завтра за китушками? — спросил меня Мишка. — Верба уже цветет.
— Время уж, — согласился я, — скоро сев начнется. Наверно, снова на коровах будут пахать.
— Наша еще не отелилась, на ней нельзя.
— Это как скажут, а то и на стельной, — возразил я, хотя понимал: такого не может быть. Если что случится, как же тогда жить Железняковым?
На плацу возле танка играла малышня. Повиснув животами на стволе, ребятишки пробовали повернуть башню. Я взглянул на них, и меня осенило:
— Мишк, а что, если на танке попробовать?
— Чего?
— Ну пахать… вместо коров.
— Он же негодный.
— Может, стрелять негодный, а пахать можно?
— Нет, у него мотор неисправный. Я слыхал.
— А если заменить мотор на тот, что у вас, от «катюши»?
— Не получится, то совсем другое.
Мне показалось, что Мишка хитрит, ему просто жалко ту штуку, и я начал его убеждать:
— Чего ты боишься? Кресалом опять будем высекать огонь.
Вот пристал! — обозлился Мишка. — Не понимаешь, так не говори. У танка двигатель внутреннего сгорания, а это просто динамо.
— Все равно. Давай у председателя спросим. Может, чего можно сделать? Из эмтээса, может, кто-нибудь наладит.
…Возвращаясь с горы, мы увидали в колхозном правлении огонек и направились туда. Буланкин сидел один. Придавив культей толстую тетрадь, он левой рукой выписывал из нее себе в блокнот какие-то цифры.
— Вы чего? — Кузьма Платонович резко поднял от стола голову, и его левая изуродованная щека задергалась.
Мы рассказали про танк. Председатель улыбнулся.
— В грамотешке я, ребятки, не силен, — признался он, — но не думаю, чтоб солдаты бросили годный танк. Да и нельзя им пахать. Он же брюхом будет все топтать. — И опять улыбнулся. — Молодцы, что болеете душой о колхозе, но… — И председатель развел руками.
Весенняя пора быстротечна. Не успеет вербный цвет осыпаться на землю белым пухом, как припечет солнце, надолго установится жара и закруглевшие яблоки в садах обольются легкой розовостью. Вольготная жизнь в эту пору у парнишек — сады еще редко кто караулит, а пресные яблоки можно есть с самой завязи. Набив медовками карманы, пацаны ватагами и по одному спешат на реку.
…Солнце свалилось на край неба, а на ивовом кукане болталось всего с десяток серушек. Вот-вот должен был начаться клев голавлей. Я сидел на обрыве, следил за поплавком. Поймать бы парочку голавлей, и было бы на хорошее жарево. Не зря же ушел я в такую даль — за поворот реки, куда редко кто из родничковцев заглядывает. Но поплавок спокойно лежал на воде, и мне надоело на него глядеть. Я воткнул удилище и, сняв с себя тельняшку, спустился под яр постирать ее. Полоская тельняшку, увидел вдруг краем глаза, как удилище качнулось. Обдираясь об кусты, цепляясь за вымытые из земли корни, ринулся к удочке, рванул ее, и на траве заплясал громадный, чуть ли не до локтя, серебристый подлещик. Он на лету сорвался с крючка, и я кинулся на рыбину животом, но в это мгновение подлещик, изогнувшись, подпрыгнул и бултыхнулся в воду.