Элемент 68
Шрифт:
Алексей схватил последнюю спичку, занес над коробком, но остановился. Посмотрел вокруг. Не нашел ни клочка бумаги, годного на растопку. Пошарил в сенях – лампочка перегорела, и вещи прятались в темноте. Дошел до калитки, открыл почтовый ящик. Газет Алексей не выписывал, рекламодатели им не интересовались. На землю из ящика вывалился одинокий конверт.
Алексей нагнулся. Странное письмо. Адрес получателя прописан неразборчиво, вместо имени адресата слово «Победителю».
Зато обратный адрес прорисован печатными буквами, по-английски, словно он и есть в этом письме самый главный. Над индексом надпись: «Вскрыть первого января двухтысячного года».
«Глупость какая», – подумал Алексей, но уже ни в чем не уверенный, заспешил в дом, посмотрел на календарь. Все нормально. Он еще не сошел с ума – на дворе осень две тысячи четвертого.
Конверт тощий. Алексей надорвал его посередине и нашел сложенный пополам лист бумаги. Чистый лист.
– И то польза.
Алексея знобило. Он не мог сейчас думать ни о чем, кроме огня. Для городских жителей огонь редко является синонимом жизни. Чаще даже наоборот. А для людей деревенских и для скитальцев нет ничего важнее горсти тепла. Тому, кто не промерзал подолгу и насквозь, невозможно представить, как жар можно пить, хватать пригоршнями, растирать по телу, запасать впрок в прожаренных насквозь подошвах и толстых покровах свитеров. Как может спасти жизнь горсть тепла, спрятанная за пазуху горячими ладонями.
Алексей положил половинку бумажного листа поближе к щепе и зажег последнюю спичку. Бумага почернела, выгнулась, пошла синеватыми язычками. Прогорела моментально, и Алексей поспешно бросил пламени вторую половину листа. Язычки перекинулись на растопку. Такие несмелые, что пришлось сразу бросить в огонь еще и половину конверта. Дерево занялось поувереннее. Пламя взошло лохматым колосом. Зацепилось за обрез дубового полена, осело вниз и завязалось плотным оранжевым узлом под перекрестьем шалашика. В руках Алексея остался обрывок конверта с заграничным адресом.
В дымоход потянулись смоляные нити. Раздался шорох. Затем стук. Алексей оторвал взгляд от огня – стук повторился. Выглянул в окно – на крыльце никого не было. Побежал к входной двери – стук повторился за спиной. Сомнения не было – звуки раздавались из печной трубы, из дополнительно колена, выгнутого буквой «Г».
Алексей бросился к крану, налил кастрюлю воды, размахнулся, чтобы плеснуть воды, но поперек движения заметил на полу пустой коробок спичек, и замерзшие руки не посмели удушить пламя – вода пролилась мимо, на угол камина. Лишь пара капель попала в топку. Огонь недовольно зашипел, но не погас.
Алексей схватил отвертку. Поспешно выкрутил из трубы восемь саморезов – по четыре с каждого торца кривого колена. Схватился за трубу. Обжегся, но рук не отпустил, пока не выломал из печного стояка изогнутую секцию. Более терпеть не мог и отбросил железо на пол. На ковер вывалился ворох прутьев и задохнувшийся дрозд. Возможно, птицы свили гнездо еще весной – камин не топился с мая. Из сломанного дымохода в комнату повалил дым. Сухие дубовые поленья принимались хорошо, дымили в меру, но все равно через несколько минут потолок затянуло дымом.
Алексей распахнул окна. Дым не выходил. Алексей схватил поварские варежки – неуклюжие, тупые, однопалые – и, вытряхнув из кривой железяки остатки мусора, нахлобучил звено на дымоход. Ударом рукавицы воссоединил целостность трубы с верхними секциями. Распахнул двери в спальне, и ветер вытянулся через комнаты насквозь, увлекая за собой удушливый дым. Алексей помогал сложенным полотенцем.
Чуть не наступил на дрозда – успел заметить краем глаза, что птица зашевелилась. Бросил полотенце, нагнулся, и несколько секунд птица изучала Алексея черным, подернутым пленкой глазом. Алексей протянул руку. Птица дернулась, криво взлетела, ударилась о потолок и стремительно ринулась к окну. Не к распахнутому оконному створу, а к застекленной по-зимнему раме на западной стене, куда звал беглянку последний отблеск заходящего солнца. Алексей попытался остановить птаху, но еще больше напугал, та на полной скорости ткнулась в стекло клювом. Упала на подоконник без движения. Алексей взял птицу в ладони. Отругал: «Дуреха ты, дуреха». Вынес на улицу.
Птица лежала в ковшике ладоней без движения. Алексей зачем-то подышал на нее, но сам отшатнулся от смрада, отраженного ладонями. Поместил птицу в луч солнца – тоже не помогло. Тогда он подкинул птаху в воздух, в надежде, что та полетит, замашет крыльями, как начинает работать руками сброшенный в воду пловец. Чуда не произошло – пернатая тушка рухнула в траву. Упала упруго, как на пружины – жесткие травинки уже прихватило вечерней изморозью.
Алексей вернулся в дом. Огонь горел. Из изгиба трубы вились под потолок тонкие струйки дыма. Алексей затянул винты. Встал перед камином на колени – расстегнув рубаху до пупа, широко расставив руки, зажмурив глаза. Обожженные ладони припекало. Он раскачивался на волнах тепла, прятал ладони и повторял: «Дуреха ты, дуреха».
В следующий день Алексей дома не покидал. Может, и в следующую неделю – кто их без дела будет разбирать. Пил вместе с камином – огонь ярко распахивал пасть навстречу выплеснутым в него остаткам. Спал, где упадет. Иногда вскакивал, словно прислушивался.
Через неделю, а может, и через месяц проснулся от птичьего пенья за окном. Прошептал, улыбаясь: «Дрозды поют. Зажила, дуреха». Выбежал на улицу. Причитал: «Жива птаха, жива». Высматривал знакомую птицу. Но взгляд Алексея искал не на небе, а на траве.
Секундная стрелка с хрустом перебирала недели. Он смотрел в окно и ждал. Лежал, скрючившись на кровати под подоконником, мечтал услышать тихое «Привет, милый», знал, что подобное уже невозможно, но на каждый звук подтягивался к подоконнику. На обрыв идти боялся. Прятался дома. Пил. Ждал ангела. Чтобы тот унес его в небытие на широком размахе своих белых крыл.
К счастью, ангел Алексея оказался с руками. Холодными жесткими пальцами он схватил человека за сердце и держал крепко, не давая вздохнуть, пока маневрировал по бездорожью разбитый «пазик» «Скорой помощи». Слепящими глазами ламп в операционной рассматривал ангел человека, когда врачи отскребали из груди грязный налет. А после сердце отпустил и провел по глазам ладонью.
В больнице Бальшакова навещать было некому. Лежал, уставившись в потолок, в своей восьмиместной палате. Завидовал соседу-старичку, к которому ежедневно с древним китайским термосом приходила такая же древняя жена – стучала по коридору облупившейся клюкой: пять ударов, длинная передышка, еще пять ударов. На Т-образной ручке болтался выцветший пластиковый пакет, который раскачивался, словно маятник, и шуршанием своим напоминал Алексею шум песка в огромных песочных часах.
Старичок был слаб, лежал почти без движения, лишь сипло дышал да перекатывал глазные шары под пергаментными веками. Заслышав удары клюки в коридоре, дедушка оживал, приподнимался на подушке и подмигивал Алексею заговорщически: «Слышь, моя идет». Говорил это с гордостью, как будто войдет сейчас в палату красавица писаная и все ахнут. Алексею сначала было смешно, а потом он сам эту красоту увидел. Для своей ненаглядной пыжился дед, старался сидеть прямо, хлебал жидкий супчик с деланым аппетитом и все нахваливал еду, докторов, больницу. Нахваливал и гладил на краю кровати ссохшуюся женскую ладонь. Когда жена уходила, дед в бессилии сползал по подушкам и почти не жил до следующего ее визита.