Экватор
Шрифт:
— Давайте посмотрим, — Луиш-Бернарду продолжал говорить мягким тоном, будто не ощущал назревания конфликта. — Я не собираюсь вас в чем-либо обвинять. Я лишь передаю вам обвинения, способные причинить вам вред, которые вам предъявляют со стороны. Повторюсь, убеждать придется не меня, а господина Дэвида Джемисона, прибывающего сюда консула Англии на Сан-Томе и Принсипи.
Соуза-Фару встал из-за стола и начал ходить по залу, что с его стороны было еще одним способом снова разрядить обстановку. Граф ходил, рассуждая, и Луиш-Бернарду почувствовал, что может рассчитывать на союзника в его лице:
— Будет сложно убедить англичанина, если мы сначала не убедим вас…
— Чего вам не хватает, чтобы убедиться, губернатор? — на этот раз голос подал один из молчавших до сих пор управляющих.
— Вполне очевидно, что прежде мне надо будет увидеть все на месте, чтобы сформировать свое собственное мнение. Пока же соображений на этот счет у меня нет. Но, если, конечно же, при вашем согласии, о котором я здесь прошу, уже завтра начать мои поездки по вырубкам — по всем, без исключения, и на Сан-Томе, и на Принсипи, по малым и большим, бедным и богатым — то, думаю, через пару месяцев я буду в состоянии ответить на этот вопрос со всей серьезностью.
— То есть, значит, до этих пор все, что я вам тут рассказываю, не имеет для вас никакого значения? — не давал передохнуть полковник Малтеж.
— Нет, конечно же, ни в коем случае. Это значит, что и для себя самого, и для уважаемых сеньоров, и, прежде всего, для того, кто меня назначил, я не выглядел бы достаточно серьезным, если бы стал делать выводы, склоняться в ту или иную сторону, основываясь только на том, что прочитал или услышал. То, что, сеньор полковник, вы мне только что сказали, я зафиксирую как информацию, которая, несомненно, окажется для меня полезной, хотя и неполной.
— Неполной в чем?
— Например: вы сказали, сеньор полковник, что на вырубки батраки свободно, по своей собственной воле прибывают кораблями, что они получают законную зарплату, что их кормят, размещают, обслуживают…
— Именно так.
— … но вы не сказали, что они так же свободно могут покинуть их, когда захотят.
— Покинуть?
— Да. Уехать, перейти работать на другие вырубки, вернуться к себе на родину.
— Ну да, они могут уехать, — подключился попечитель Жерману Валенте. И Луиш-Бернарду обратился уже напрямую к нему:
— Тогда почему они не уезжают? Почему их каждый год здесь высаживается две-три тысячи, а в Анголу возвращается лишь пара десятков человек?
— Потому что они не хотят! — тон полковника был уже на грани объявления войны, по всем правилам. Луиш-Бернарду счел более разумным не заметить вызов. Он поднялся, дав понять, что ужин или, во всяком случае, политический диспут закончен.
— Ну что ж, если так, то проблем не будет. Дорогие сеньоры, я хотел бы поблагодарить вас всех за то, что пришли и, с вашего позволения, на выходе я раздам вам свой календарь посещения вырубок, с датами, которые, — если с вашей стороны не будет тому препятствий, а с моей обстоятельств непреодолимой силы, — меняться не будут. Прошу вашего прощения за спешку, с которой я намерен это сделать, но, вы понимаете, по вполне очевидным причинам, я хотел бы с этим закончить до приезда английского консула.
В ту же ночь, когда все уже ушли и после того, как он провел свои полчаса в созерцании на веранде, Луиш-Бернарду сел за письменный стол и написал короткую записку для Жуана:
«Дорогой друг.
Сегодня за ужином я принимал управляющих основных плантаций вместе с этой зловещей фигурой в лице главного попечителя. Война вот-вот начнется, и довольно велика вероятность того, что мне не удастся выйти из нее целым и невредимым. Как бы я хотел видеть тебя здесь, сегодня, и услышать твои советы!»
VIII
Во сне он услышал звон колокола, сначала откуда-то издалека, от горизонта. Потом его звуки становились все более четкими и громкими и, наконец, заставили его проснуться. Он заметил, что сквозь ставни в комнату не проникает свет, что означало, что на дворе все еще ночь. Собравшись повернуться на другой бок, чтобы снова уснуть, он почувствовал, что его голова и подушка намокли от пота. Должно быть, там, снаружи, лето, а колокол звонит с церкви Алвор, созывая народ на утреннюю молитву, и он, скорее всего, лежит в каюте на яхте своего друга Антониу Амадора. Они, наверное, решили поплыть в Алгарве, летом, в свой отпуск, и там, снаружи, их скоро ждут прозрачные воды залива Алвор, куда он обязательно нырнет, чтобы окончательно проснуться. Это будет скоро, да, но еще не сейчас, а пока еще можно продолжить сон: все хорошо, спокойно, и время течет легко, ничего плохого не предвещая.
Колокол, тем не менее, продолжал звонить, и звон его, похоже, уже не звал, а уведомлял. Теперь ему уже слышались какие-то внешние голоса, а окна начали пропускать слабый утренний свет. Он пошарил рукой в темноте и нашел на туалетном столике спички. Чиркнув одной из них, он посмотрел на стрелки ручных часов, оставленных им на столе, неподалеку от себя: было четыре тридцать утра. И только тогда, разом, он освободился от сна.
Убрав в сторону москитную сетку, он встал с постели и пошел открывать оконные ставни. Снаружи небо было еще усыпано звездами, лишь за горой впереди виднелся небольшой просвет, которым утро начинало вытеснять ночь. Колокол уже молчал, и подворье спешно пересекали темные фигурки людей, свидетельствуя о том, что сигнал подъема на плантациях Порту Алегре был услышан. Луиш-Бернарду вдохнул в себя еще остававшийся ночным аромат ванили, к которому начинал примешиваться легкий запах «сумасшедшей розы» [40] . Этот экваториальный цветок меняет свой цвет в течение дня: утром он белый, в полдень розовый, а к концу дня красный, цвета закатного, тонущего в море солнца. Ночь быстро уходила, но вместо яркого утреннего света низко над землей плыл белый туман, похожий на раскрывшийся чуть влажный бутон хлопка. Сквозь туман, чуть вдалеке можно было разглядеть силуэты деревенских домов, возле которых собиралась постепенно нарастающая толпа черных фигур. Один из домов вдруг, без всякой причины огласился тягучими и грустными песнопениями на каком-то из ангольских наречий, которые тут же, в ответ, подхватил хор из нескольких голосов со стороны. Пение становилось мощнее, охватывая теперь уже всю деревушку; оно пересекло подворье Большого дома и достигло окна, из которого Луиш-Бернарду наблюдал за зарождавшимся утром. То была грустная песня о дне, который рождался, окутанный туманом, о солнце, которое они оставили где-то далеко, о море, не сулившем им возвращения, которое они, не видя, лишь ощущали отсюда, о ночи, которая закончилась и похоронила с собой все их мечты и надежды. Нет, то была даже не песня, а, скорее плач — по миру, потерянному и живущему лишь в воспоминаниях о некогда счастливых днях. Они оплакивали свою, другую Африку, с бескрайними равнинами, с высохшей на солнце травой и свободно пасущимися на ней животными, с джунглями, где лев выглядывает себе добычу, зебру, а леопард бесшумно преследует антилопу; с полноводными реками, пересекаемыми на хрупких каноэ между спящими крокодилами и бегемотами, с ночами в саванне, с криками из сельвы и с согревающим тело костром, разведенным на камнях. Да, они оплакивали ту Африку, с бесконечным горизонтом, а не эту тюрьму площадью пятьдесят на тридцать километров, с ее постоянной влагой и плотным, удушающим воздухом, узкими тропинками в сельве, вечным тошнотворным запахом какао и этим ненавистным колоколом, звонящим каждое утро в четыре тридцать, в шесть пополудни и в девять вечера. Они жили здесь во времени, заключенном в жесткие рамки, безжалостно одинаковом и предсказуемом, будто бы сам Бог пометил их так с рождения, дабы ни радость, ни праздник, ни боль ничего уже не могли изменить. И именно здесь, у этого окна, смотрящего на подворье плантаций Порту Алегре, которые барон де Агва-Изе титаническими усилиями основал там, где никто не стал бы жить, Луиш-Бернарду вдруг сделал для себя одно из самых неожиданных открытий: ведь он уже слышал это песнопение. На другом языке, но именно его — в парижской Опере, четыре года назад, присутствуя на «Набукко» Верди. Это была ария «Va pensiero», песнь рабов-иудеев.
40
Гибискус, хлопковая роза или лотосовое дерево.
Полчаса спустя губернатор Сан-Томе и Принсипи наблюдал с веранды дома, в присутствии управляющего плантаций, за «утренним построением». Примерно семь сотен негров, построенные в группы по десять человек, босые и едва одетые, но каждый с висевшей на шее биркой, на которой были написаны название плантации и номер работника, словно гладиаторы, приветствовали собравшихся на веранде поднятой вверх рукой с «максимом». Этот длинный, с широким лезвием нож служил им везде и повсюду: им скашивали в лесу траву, пробивали дорогу в сельве или отрубали голову черной кобре — если, конечно, удавалось вовремя ее заметить. После того, как надсмотрщик с двумя помощниками пересчитал присутствовавших на построении, управляющий подал ему сигнал и тот громко скомандовал «разойдись!» Войско черных теней молча повернулось и в несколько мгновений исчезло в лесной чаще. Через пять минут все хозяйство уже пребывало в состоянии будничного бодрствования: кричали дети, слышались голоса женщин, освобожденных в тот день от работы в поле, шум вагонеток «дековилевской колеи», отправлявшихся в район сбора урожая какао [41] ; где-то пилили и рубили лес, из мастерских раздавались удары по наковальням. Деревья просыпались облаками птиц, улетавших с них в разных направлениях. В восемь утра работу прерывали на первый прием пищи. Потом, в одиннадцать тридцать, на рабочие места привозили обед, с тем, чтобы через час (или больше, в зависимости от настроения управляющего и результатов последнего сбора урожая) работа возобновлялась и продолжалась до шести часов, когда неизменно садилось солнце. Это было не много и не мало, а ровно тот максимум, который позволяла природа, от солнца до солнца.
41
Дековиль, Поль, французский инженер, разработавший узкоколейную железную дорогу, которая легко монтировалась и использовалась при перевозке небольших грузов в сельской местности, на рудниках, стройплощадках, для подвоза боеприпасов в военно-полевых условиях и т. д.
В полдень, когда колокол на плантациях пробил трижды, созывая на обед в Большом доме, Луиш-Бернарду уже потерял литра три пота за время поездки по располагавшимся в округе рабочим точкам. Он побывал в нескольких мастерских, столярной, токарной и жестяной, посетил дом управляющего и две хижины в деревне, размером четыре на четыре метра, с окнами в каждой стене, чтобы максимально использовать любое дуновение ветерка. Зашел он и в детский сад, где примерно с сорока малышами находилась одна женщина. Было похоже, что и они, и она не знают, чем себя занять. Кроме этого, он посетил местную больницу — длинную постройку, в передней части которой располагалось нечто вроде «операционной», с деревянными шкафами, где хранилось огромное количество подписанных пузырьков, торжественно выстроенных в ряд, с низким столом, приспособленным для хранения хирургических инструментов, необычной и зловещей, хотя и вполне характерной для такого рода предметов формы. Далее следовала больничная палата с окнами по обе стороны и примерно полусотней металлических кроватей, приставленных к стенам. Живущий здесь же на плантациях врач неопределенного возраста, явно давно смирившийся с происходящим, чего он и не пытался скрывать, сопровождал его во время этого визита, к которому, судя по всему, здесь хорошенько подготовились. Большая часть кроватей была заправлена относительно чистыми простынями, три черные медсестры были одеты в только что отглаженные халаты, пол был еще влажен от утренней уборки, на стенах была свежая побелка, пациенты лежали в кроватях все, как один, без единого стона и жалобы. Всё бы было замечательно, если б не витавший здесь запах смерти, и безысходности, которым был пропитан воздух и чувства, не предполагая каких-либо иллюзий: ни один из виденных им уголков мира не излучал столь опустошительного ощущения одиночества. Не прерывая их, Луиш-Бернарду слушал объяснения врача и управляющего, не задавая им никаких вопросов, следуя вместе с ними по палате и стараясь не задерживаться взглядом на больных, свернувшихся в своих кроватях, словно пойманные звери.