Богояр
Шрифт:
Нервы у людей сильно напряжены. Начались ссоры. И как ни странно, среди "самоваров", которым и делить-то нечего. Причину ссоры даже сами разругавшиеся порой не знают. Вот вчера это было. Запел Аркадий Петрович. Обычно его упрашивают петь, а он огрызается: "Что я вам - патефон?" - но в конце концов делает милость. Надо же покапризничать артисту. А тут сам запел "Среди долины ровныя..." - чудную песню, одну из лучших в его репертуаре. И вдруг Сергей Никитович, культурный человек, бывший
командир роты, как заорет: "Заткнись! Надоел!" Егор Матвеевич заступился: "Не любо - не слушай, а врать не мешай".- "Он меня с мыслей сбивает".- "Надо же, какой мыслитель! Карл Маркс! Альберт Эйнштейн! Суслов!.." Самое тяжкое, что в их ссорах нет выхода. Нельзя дать по роже, выйти, хлопнуть дверью, вообще как-то спустить пары. Остается только плеваться. Что Сергей Никитович и сделал. Но попасть в противника практически невозможно, они плюются в никуда, чаще всего себе же на грудь. Это раздражает еще больше. Кончается слезами, истерикой. Так случилось и на этот раз. Сперва разревелся Сергей Никитович, а потом и сам певец. Пришлось Пашке их утешать, мирить. У него это выходит, хотя и с натугой. Раньше они крайне редко заводились. То ли их пичкали какими-то лекарствами, ослабляющими жизненный тонус, то ли они раз и навсегда оморочены страшной травмой, мне трудно судить, но такой агрессивности не было. Бунташные дела очень их возбудили, но наряду с хорошим пробудилось и плохое; агрессивность, нетерпячесть - при полном бессилии - ужасны.
Пашка просил нас больше времени проводить с этими несчастными и чем-то их занимать. Пашку слушаются, хотя, похоже, не так охотно, как прежде.
...Все-таки харчишек стало не хватать. Вернее сказать, они пустые: ни жиров, ни масла. Ввалились щеки, удлинились носы. И "самовары" приметно угомонились, стали меньше кидаться друт на друга. Темнеет рано. Как ни жги бензин-керосин в самодельных светильниках, осеннюю ночь не переборешь. Да и надо экономить горючее, бочки не бездонные. А ночи все чернее и длиннее...
...Сегодня я упросил Пашку выпустить меня хоть на полчасика наружу. Вообще это запрещено, поскольку белоглазые держат нас под наблюдением и от них всего можно ждать. Но, видно, на меня нашла болезнь, когда не можешь сидеть взаперти, и я сказал Пашке: если меня не выпустят, у меня пойдет крыша. Он подумал-подумал, наклонив свою крупную, лобастую голову, и разрешил: "Ладно. Только втихаря. Не то все разбегутся".
Когда он меня вывел, я вначале ничего не ощущал, кроме счастья дышать чистым воздухом. Я почувствовал свои легкие и то, что я делаю для них что-то очень хорошее, а они возвращают мне это с процентами. Минут пять, наверное, я просто дышал, закрыв глаза и тем бессознательно отгораживаясь от других, отвлекающих впечатлений. Сперва я ощущал только свежую благодать, воистину пьянящую, потом стал различать запахи - осенние, горьковатые: палого березового листа, умирающих трав, влажной коры, и от воды тянуло резко намывом гниющих водорослей.
Я открыл глаза и увидел осень. Осины были совсем голые, березы еще сохранили немного желтого убора, лесная поросль сквозила во все концы. Чайки над озером не кричали, а как-то ржаво скрипели. Синицы вернулись из леса в надежде на корм возле человечьего жилья, да возле нас не прокормишься.
И постепенно мне стало печально и тревожно в этой изнемогающей природе. И я был рад, когда появился Пашка.
– Надышался?
– Надышался.
– Налюбовался?
– Налюбовался.
– Устал? Отнести тебя?
– Еще чего? Я сам...
Когда мы вернулись домой, я вынул эту тетрадку, чтобы записать, как обычно, прожитый день, и вдруг по тетрадочному листу забегал крошечный, с порошинку, клопик. Нет, это, конечно, не клопик, а какой-то жучишко: оранжевый, со множеством ножек, невероятно шустрый. Он носился с такой быстротой, что за ним было не уследить. Каким же мощным двигательным аппаратом надо обладать, чтобы перемещать свое тельце с такой невероятной быстротой! Он метался по листу, потом я почувствовал его на своей руке; оглянуться не успел, как он прощекотал мне щеку и опять оказался на бумаге. Я решил его прогнать, чтобы он не забрался мне за пазуху. Щекотно и противно. Я ничего не имею против насекомых, но не люблю, когда они ползают или просто сидят на мне. Такой у меня неуживчивый характер. Но я боялся тронуть его моим толстым и грубым пальцем, даже кончиком шариковой ручки, из которого выдавливается паста, уж больно он хрупкий. Я решил его сдуть. Но крошка припала к листу, уперлась или приклеилась к нему всеми своими ножками и удержалась. Я подул сильнее - никакого впечатления. Экая жизненная сила и сопротивляемость у такой малости! Я подул еще сильнее, и вдруг эта порошинка, эта оранжевая точка размазалась по бумаге, я расплющил ее своим выдохом. Не знаю почему, но это произвело на меня удручающее впечатление. Ей-Богу, я чуть не заплакал. Глаза стали влажными. Неужели мне так жалко Богову нелепицу? Жалко, конечно, но тут еще что-то. Я такой же, как он, все мы, богоярские герои, бунтари, пугачевцы, соловецкие ратоборствующие иноки, такие же слабые, жалкие и непрочные, как оранжевый жучок. Просто еще не догадались дунуть посильнее. А догадаются - и все: размажут нас красноватой кашицей, как этого бедолагу.
...Пашка как-то сказал: осажденным крепостям страшен не штурм, а предательство. Я вспомнил эти слова сегодня ночью, подслушав случайно бессонница мучила - его разговор с Михаилом Михайловичем.
– Не могу больше. Я уйду,- это сказал стрелок-радист.
– Я это давно знал.
– Откуда ты мог знать, когда я сам... сегодня еще...
– Со стороны виднее.
Пашка бывал порой резок, с начальством груб, мог покрыть матом, правда, очень редко, но в тоне его всегда оставалось какое-то человеческое тепло. А сейчас его голос был холоден, презрителен и высокомерен. Я не знал такого Пашки.
– Я скучаю за Настей,- сказал Михаил Михайлович с какой-то нищенской интонацией.- Я не знал, что буду так за ней скучать.
– Прими мои соболезнования.
– Надо ли так, Паша?
– мягко сказал Михаил Михайлович.- Столько лет вместе бедовали.
– Чего ты от меня хочешь? Одобрения?
– Понимания.
– А что я должен понять? Что ты без бабы не можешь? Какой донжуан! Я младше тебя, но ничего - обхожусь.
– Это я настоял, чтобы тебя на пристань пускали.
– Я не просил. И не стал, если помнишь.
– Наверное, ты сильнее меня. Пашка промолчал.
– Все равно там будем,- вздохнул Михаил Михайлович.
– На том свете?
– поспешно подхватил Пашка.- Несомненно. Только в разных отделениях.
– Я - о новом убежище,- устало сказал Михаил Михайлович.
– Не расписывайся за всех.
– Придется отсюда уйти. Будут голод, болезни, мор. Ты что решил - всех тут положить?
– Я никого не держу. Тебя тоже. Но зачем торопиться? Уйди со всеми, раз ты уверен, что придется уйти.
– Уйти надо всем!
– другим, каким-то освобожденным голосом сказал Михаил Михайлович.- Я поговорю с людьми.
– Попробуй только. Я тебя прикончу.
– Что с тобой, Пашка? Я тебя таким не знаю. Ты же добрый, хороший человек. Или ты маску носишь? Кто ты на самом деле?
– Я Пашка-безногий. Так меня звали после войны в одной теплой компании. Не напоминай мне об этом времени. Я думал, что забыл его.
– Ладно. Я тебя не боюсь.
– Напрасно.
Михаил Михайлович пропустил это замечание мимо ушей.