Аваддон-Губитель
Шрифт:
Хуанчо поднял жалюзи. Тогда Бруно увидел вплотную, что осталось от этого энергичного, сильного человека. В глубоко запавших его глазах, похожих на два зеленоватых стеклянных шарика, надтреснутых, едва прозрачных, как будто зажглись крошечные искорки, как язычок огня, когда раздуваешь угли.
— Бруно, — выговорил он наконец.
Бруно подошел, наклонился, неуклюже попытался обнять отца, ощущая ужасное зловоние.
Отец с трудом, как пьяный, произнес:
— Вот видишь, Бруно. Я совсем уже развалина.
То была многодневная борьба, которую он вел с такой же энергией, с какой всю жизнь боролся с препятствиями. Умереть означало пасть побежденным, а он никогда не признавал себя побежденным. Бруно говорил себе, что отец создан из того же материала, что и венецианцы, воздвигавшие свой город в борьбе с водой и чумой, с пиратами и голодом. Его лицо еще сохраняло суровый профиль Джакопо Сорансо на портрете кисти Тинторетто.
Бруно спрашивал себя, нет ли черствости или трусости в том, что он выходит из дома, отвлекается, бродит по улицам городка вместо того, чтобы ежесекундно находиться при страдающем отце, впивать его страдания, как Хуанчо. И тут же трусливо, в отрывочных размышлениях, которые он не решался додумать до конца, убеждал себя, что нет ничего дурного в стремлении забыть о чем-то ужасном. Но почти мгновенно начинал укорять себя, что, хотя отец нисколько не будет страдать из-за подобного отчуждения его сознания и памяти, это все же своего рода предательство. И тогда, устыженный, он возвращался домой и какое-то время вносил свою жалкую лепту солидарности, пока Хуанчо бодрствовал, сидя в кресле, внимательно прислушиваясь к малейшему шороху, и ухаживал за отцом, терпеливо выслушивал бессмысленный бред.
— Хуанчо! — вдруг кричал отец. — Поджигают кровать! — и полупривстав, указывал на огонь, — там, в изножье кровати.
Сын проворно вскакивал и как бы тушил огонь размашистыми жестами, преувеличенными, будто в пантомиме, когда надо сделать так, чтобы тебя поняли по жестикуляции. Отец на какое-то время успокаивался.
Потом вдруг ломалась кровать, надо было ее подпереть. Хуанчо приносил палки, ложился на пол, подпирал кровать. А то старик, отшатнувшись от спинки кровати, испуганно указывал куда-то пальцем, на каких-то людей, называл их трусами и бормотал что-то непонятное. Хуанчо поднимался, громко ругал вторгшихся и выталкивал их.
— Хуанчо, — внезапно призывал отец шепотом, словно хотел сообщить что-то по секрету.
Сын подходил и прикладывал ухо к его рту, из которого исходил запах гнили.
— В дом забрались грабители, — шептал отец. — Они перерядились в крыс, прячутся в гардеробе. Их главарь — Гавинья. Помнишь его? Он был полицейским комиссаром при консерваторах. Вор, бесстыжий человек. Воображает, будто я его не узнал, потому что он превратился в крысу.
Вереница старых лиц, прежних знакомых. Память старика стала одновременно обостренной и гротескной, была чудовищно извращена бредом и морфием.
— Вот вам и дон Хуан! Кто мог подумать, что он станет батраком! Человек, имевший такое состояние!
Он указывал на дона Хуана, качая головой, с ироническим разочарованием усмехаясь подобной нелепости. Сын делал вид, что ищет взглядом упомянутого.
— Вон он там, чистит скребницей лошадь.
— Ах, чего только не бывает, — успокаивал Хуанчо.
— Можешь себе представить? Дон Хуан Аудиффред. Кто бы мог подумать.
И он вполне здраво и долго обсуждал эту тему, хотя временами ему мерещились чудовища или призраки, но затем как бы возвращался разум, и он беседовал с людьми, умершими двадцать лет назад, столь же естественно, как секунду спустя говорил, что у него пересохло в горле и он хотел бы глотнуть воды. Когда Бруно возвращался домой, брат ему рассказывал все это, смеясь над фантазиями отца со смесью нежности и снисходительности, — так любящий отец рассказывает о фантазиях своего ребенка. Но вот опять начинался бред, и Хуанчо снова изображал магические пантомимы, а Бруно тем временем пробирался в холл, где остальные братья беседовали об урожае, об уборке маиса, о купле и продаже земельных участков и скота. Бруно слушал, стремясь войти в их круг, вспоминал, что, когда он был мальчиком, ему поручали взвешивать зерно на больших весах. Братья смотрели на него. Он называл имена: Фаворито, Барлетта. Они презрительно хмыкали — уже лет двадцать, как этих людей нет в живых. То и дело один из них подымался, бросал сигарету и на минуту шел к отцу в спальню внести свою лепту, потом возвращался помрачневший.
— А дон Сьерра?
Они глядели на него иронически и недоверчиво.
О ком это он?
Он его помнит, ей-богу.
Старшие братья имели монополию на определенные воспоминания и никак не желали делиться ею с младшими, тем более с Бруно. Да нет же, он помнит дона Сьерру — такой толстый, пузатый, с большущими ушами, из которых торчали седые волоски.
Этого им было мало. Они переглянулись в безмолвном недоумении, и Николас, сурово уставившись на Бруно, как учитель на письменном экзамене, потребовал, чтобы он назвал самую характерную черту дона Сьерры.
Вот-вот, подтвердили остальные.
Бруно лихорадочно размышлял. Они смотрели на него с крестьянским лукавством. Подавай им самую характерную черту дона Сьерры, ни много ни мало. Воцарилась полная тишина, пока Бруно отчаянно рылся в своей памяти.
Часы с тремя крышками?
Нет, не то.
Он довольно отчетливо помнил дона Сьерру, приезжавшего в двуколке и сходившего на землю с кнутом в руке, — на нем широкий пояс, застегнутый под огромным брюхом, майка и рабочая куртка, он потный, багроволицый, в сдвинутой на затылок черной широкополой шляпе и в вышитых альпаргатах, запачканных навозом.
Ну что? Он сдается?
Нет, он не знает. Если не часы с тремя крышками, то не знает.
— Часы с тремя крышками! Вот уж сказал! — презрительно припечатали братья.
— А что же? — спросил Бруно, подозревая, что они попросту устроили ему ловушку.
Что же?
Какая характерная черта?
Старшие братья переглянулись, это еще одна из особенностей игры — заставить экзаменуемого терзаться сомнениями. Бруно смотрел на этих широкоплечих, седоволосых мужланов, ожидая их приговора, не сознавая, насколько все это нелепо.
Наконец старший брат очень серьезно сообщил: как дон Сьерра обманул англичанина О'Доннелла.
— Обманул англичанина О'Доннелла?
Бруно изобразил безмерное удивление, чтобы немного умалить свое поражение, — мол, если бы подобная особенность и имела место, она не так уж существенна, чтобы поднимать ее в ранг характерной черты, согласно кодексу семьи Бассанов.
Николас окинул взором братьев — разве можно представить себе старика Сьерру и не вспомнить о том, как он провел англичанина О'Доннелла? Никак не возможно, подтвердили они.
— Вы надо мной издеваетесь!
Бруно попытался обнаружить в их глазах хоть искорку коварства.
Николас обернулся к Марко, младшему (сорока пяти лет) и приказал:
— Если папа спит, пусть придет Хуанчо.
— Погодите, — всполошился Бруно.
Он пошел вместе с Марко, опасаясь, что они втянут Хуанчо в свою игру. Хуанчо выглядел утомленным — сказывались многие дни бессонницы и напряжения.
— Ты ничего не слышал, — сказал Николас. — Скажи нашему гостю, какая была самая характерная черта дона Сьерры.