7 октября
Шрифт:
Если духи где-то и обитают, думал Глухов, то в неприспособленных для обыкновенной жизни местах. «Недаром философ Соловьев на встречу с мировым духом мудрости — с Софией — отправился в пустыню, а не, скажем, в библиотеку или храм. Это интересно, поскольку места, непригодные для жизни, всегда ближе к черте, за которой начинается потустороннее существование. В аду Данте ледяное озеро Коцит заставляет вспомнить о льдах Арктики и Антарктики, вспомнить Амундсена, скормившего этим льдам своих верных собак. Вершины Гималаев, семитысячники Памира — это, прежде всего, символ преодоления небытия, абсолютного термодинамического нуля, царства неподвижных молекул. Ни эскимосам, ни памирцам, ни непальцам, прожившим тысячелетия у подножия бездны, никогда не объяснить, что пытаются, женившись на смерти, обрести покорители полюсов и горных вершин — в нежилом царстве духов». Когда-то Глухов провел лето на Памире и там услышал загадочную легенду о «верхних людях», обитающих на нежилых высотах. Они прозрачны, но на закате их иногда можно заметить в виде золоченого отблеска множества граней. Они великаны, в два-три раза выше обычных людей, их кони питаются снегом. Время от времени они спускаются в долины и забирают к себе в рабство мужчин и женщин, также и для продолжения рода. Эта легенда возникала еще и в связи с историей о погребенном под водами из прорвавшейся плотины ауле. Оставшиеся случайно в живых после этой трагедии жители верили, что накануне вечером в их селение явились верхние люди и увели с собой всех; что теперь их сельчане обитают где-то высоко на заснеженных, пронизанных пургой вершинах, являясь в нижние миры от тоски; что есть в одном селении женщина, к которой по ночам приходит исчезнувший муж.
Глухов жил на краю Иудейской пустыни, на двадцатом этаже, достаточно высоко, чтобы видеть из окна далеко расстилающийся складчатый ковер верблюжьего цвета, который вел путника в самую глубокую впадину на планете. И не раз, слыша на закате далекие, но пронзительные вскрики цикад и могучий стрекот акрид, он всматривался в это сакральное пространство. При этом возникало ощущение, вполне пригодное для рождения мифических историй. Со стороны Вифлеема иногда мог доноситься глуховатый колокольный звон, и тогда Глухов испытывал легкость на сердце, особенно если вглядывался в витки грунтовой дороги, по которой когда-то люди направлялись в Иерусалим, — и будто выныривал из сумрачной зоны необитаемой глубины, чтобы выбраться на палубу реальности.
Ночью Глухов лежал под звездами, на этот раз без луны, не смея зажечь костер, и смотрел в ночную мглу: что там делает сейчас Артемка? — далеко за этой тьмой и во тьме подземелья пустыни — или он уже мертвый лежит там? что тогда осталось от его робкого большого тела?.. Глухов приподнялся, потому что от глубокого свечения Млечного пути закружилась голова — казалось, он начал падать в небо. Стало уже поздно, горизонт просветлел, всходила луна, и, чтобы отключиться до ее появления, Глухов завернулся в спальник, согрелся и уснул.
Утром верблюдица исчезла. Судя по следам на дюне, она ушла в Синай, оставив по себе пустоту и одиночество.
Перемещение Глухова по преддверию Cиная было труднее, чем по Негеву: теперь он шел ночами, по холодку, днем прячась от патрулей в пещерках или на дне ущелий. Встречались ему издали и люди — контрабандисты или беженцы, кто его знает, — он предпочитал не вникать. Однажды над головой страшно пролетели огромные кашалоты — грузовые самолеты, опорожнившиеся над Газой: американцы там сбрасывали на парашютах поддоны с гуманитарной помощью. Ливневые паводки, песчаные бури, встречи с шакалами и гиенами, исследование отшельнических келий, закопченные стены которых были испещрены вырезанными надписями («Спаси мя, Господи, и помилуй!» — и так сто раз), — вот что случалось с Глуховым по дороге. Теперь его задача состояла в везении, и оно случилось.
В один из паводков после целого дня дождя обильно наполнилось мелкое ущелье, лежавшее на его пути на север. Он пошел вдоль него, ища безнадежно брод, и вдруг увидел, что вода на глазах исчезает. Он остановился, прислушиваясь, как еще ворочаются и стучат камни в потоке. И когда ручей пропал совсем, Глухову открылся размытый вход в туннель. Он двинулся сначала по лодыжку в воде — километра два-три, пока не выбрался в сухой проход, где стали попадаться ответвления. Так он оказался в подземелье по ту сторону границы.
Туннели во многих местах перебило бункерными бомбами, и поэтому километры их были обесточены. В сводчатой темноте, где-то с проложенными по бокам кабелями, где-то с голыми шершавыми стенами, ему не было страшно, страшнее было наверху. Он так приноровился, что, завидев где-то впереди слабое свечение или еще только начав различать собственные руки, сдавал назад, в уже известный его телу лабиринт, где он с таким упорством прочерчивал своими перемещениями имя сына. Таким образом, он подолгу находился в полной тьме, различая только колбочки и палочки — зеленоватый узор на собственной сетчатке, похожий на лягушачью икру, появлявшуюся по весне в подмосковных лужах. И все-таки он верил, что когда-нибудь, пусть и не скоро, икра эта сначала проклюнется хвостатыми головастиками, а затем видения обретут свою особенную световую зернистость. В конце концов из-за пребывания в полной тьме, в геометрической неразберихе туннельных проходов и странных подземных структур, где он побаивался включать фонарик, Глухов полностью растворился в грунте, в топологии адского подземелья, которое понемногу стало напоминать некую очень-очень знакомую страну, со всеми ее особенностями рельефа, перепадами климата, розой ветров, отражавшейся в странных, берущихся ниоткуда ручьях сквозняков.
Глухову нравилось под землей прежде всего потому, что здесь было тихо. Тишина, подобно пустыне, позволяла ему проникать в самого себя. Лишь изредка откуда-то с востока доносился подземный гул, близкий к почти неслышимому инфразвуку, означавший, что где-то не слишком далеко работают глубинные бомбы. И тогда он слышал, как бьется его сердце. Под землей он становился слышим самому себе. Он вслушивался в звуки, которые издавало его тело: дыхание, размыкающиеся губы, подошвы, растирающие каменную крошку, шуршание на швах одежды.
Длительное пребывание под землей привело Глухова к сенсорной депривации, изоляции и измененным состояниям сознания. Добавился сюда и отказ от венлафаксина и арипипразола. Иван решил, что обязан быть в данный момент вплотную к миру. Так что в условиях тьмы и потустороннего покоя разум, чтобы справиться с психологической блокадой, был вынужден производить галлюцинации и яркие образы. Эти видения были продуктом подсознания, пытающегося разобраться в окружающей обстановке. Под землей мозг оказался погружен в сны и воспоминания настолько, что они стали основой видений.
Естественно, почти ничего из того, что представлял он себе о подземной Газе, не осуществилось. Здесь было даже разветвленное метро — узкоколейка, по которой перемещалась дрезина, на палубе которой он никого никогда не видел. Продвижение ее надо было пережидать в каком-нибудь аппендиксе, отворачиваясь к стене, чтобы глаза не блестели. Граффити изображали названия станций — «Улица Жаботинского», «Улица Бялика», «Рынок Кармель», «Стена Плача», «Квартал Мамилла» и так далее, — так что казалось, создатели подземелья стремились запрятать в недра весь Израиль, присвоить его — в меньшем масштабе, но с безумной полнотой. Встречались здесь и колодцы-небоскребы — так Глухов называл про себя попадавшиеся ему пропасти, в которые трудно было провалиться, поскольку шли они сначала ступенями, но глубина этих узких котлованов впечатляла: свет фонарика не доставал до дна, будто ты находишься на крышах Манхэттена. Однажды Глухов, вглядываясь в такую подпольную бездну, думал восточную пословицу: «Если хочешь построить минарет, выкопай колодец и выверни его наизнанку». В целом почти вся подземная Газа, все увиденные им интерьеры напоминали один огромный автобусный вокзал — Тахану Мерказит в Тель-Авиве, вероятно, специально построенный так, чтобы удивить Всевышнего своей титанической бессмысленностью.
В общем-то под землей было не так уж страшно, не страшнее действительности, царившей на поверхности. Ощупывая впотьмах гигантскую пустоту, он представлял целое и части в качестве видений. Вот почему он повсеместно встречал привычный и фантастический опыт, привычное и фантастическое прошлое. Поначалу его забирал испуг, будто его путешествие настолько безгранично, что в конце концов он не найдет Артемку. Но вскоре Глухов понял, что то, что он видит, — это подлинный Израиль, в котором убили всех людей. И осознал тогда он: Бог освящает оба храма Своей славой, проявляющейся как в свете, так и во тьме; вот только в отличие от света темнота дарит пророчества.